— Превосходно! Вполне доброкачественное зерно… или, скажем, почти доброкачественное…
— Словом, из такого зерна можно получить приличную муку второго сорта, — сказал шотландец. — Большего добиться невозможно: природа этого не допустит, но мы и так далеко шагнули вперед. Вот и весь процесс, сэр. Я не очень дорожу своим секретом, потому что от него мало проку в тех странах, где погода более устойчива, чем у нас… И я буду очень рад, если вы извлечете из него пользу.
— Послушайте… — проговорил Хенчард. — Как вам известно, я торгую зерном и сеном. Но поначалу я был всего-навсего вязальщиком сена, и в сене я разбираюсь лучше всего, хотя теперь мне больше приходится иметь дело с зерном. Если вы поступите ко мне, я отдам в ваше полное ведение торговлю зерном и, помимо жалованья, буду еще платить вам комиссионные.
— Вы очень, очень щедры, но… нет, не могу! — не без огорчения возразил молодой человек.
— Что ж, быть по-вашему! — решил Хенчард. — А теперь поговорим о другом. За добро платят добром. Бросьте вы этот жалкий ужин! Пойдемте ко мне, я могу вам предложить кое-что повкуснее холодной ветчины и эля.
Доналд Фарфрэ поблагодарил, сказал, что, к сожалению, должен отказаться… что хочет уехать завтра рано утром.
— Ладно, — быстро сказал Хенчард, — как вам угодно. Но выслушайте меня, молодой человек: если ваш совет даст такие же хорошие результаты не только на образцах, но и на всем зерне, значит вы спасли мою репутацию, а ведь вы мне совсем чужой. Сколько же мне заплатить вам за эти сведения?
— Ничего, ровно ничего. Может быть, вам не часто придется ими пользоваться, а я не дорожу ими. Я подумал, что не худо было бы сообщить их вам, раз вы попали в затруднительное положение и на вас так наседают.
Хенчард помолчал.
— Не скоро я об этом забуду, — сказал он. — И надо же, совсем чужой человек!.. Мне все не верится, что вы не тот, кого я нанял! Он, думал я, знает, кто я такой, и хочет себя зарекомендовать. А оказывается, вы совсем не тот, кто ответил на мое объявление, — совершенно незнакомый человек.
— Да, да, конечно, — подтвердил молодой шотландец.
Хенчард снова помолчал, затем раздумчиво продолжал:
— Ваш лоб, Фарфрэ, напоминает мне лоб моего бедного брата — его нет теперь в живых, — да и нос у вас такой же. Росту вы, наверно, пять футов девять дюймов? А я — шесть футов полтора. Но какой от этого прок? Правда, в моем деле нужны сила и энергия. Но главное — здравомыслие и знания. К сожалению, Фарфрэ, в науках я слаб, слаб в финансовых расчетах — я из тех, кто считает по пальцам. А вы — вы совсем на меня не похожи, я это вижу. Вот уже два года, как я ищу такого человека, но выходит, что вы не для меня. Так вот, прежде чем уйти, я задам вам такой вопрос: не все ли вам равно, даже если вы и не тот, за кого я вас принял? Может, все-таки останетесь? Так ли уж твердо вы решили насчет этой Америки? Скажу напрямик: я чувствую, что для меня вы были бы незаменимы — может, этого и не стоило бы говорить, — и если вы останетесь и будете моим управляющим, вы об этом не пожалеете.
— Мое решение принято, — возразил молодой человек. — У меня свои планы, а стало быть, незачем больше толковать об этом. Но не угодно ли вам выпить со мной, сэр? Этот кестербриджский эль превосходно согревает желудок.
— Нет. Хотел бы, да не могу, — серьезно сказал Хенчард, отодвигая стул: по этому звуку подслушивающие поняли, что он собирается уходить. — В молодости я не прочь был выпить, слишком даже не прочь, и меня это едва не погубило! Из-за этого я совершил одно дело, которого буду стыдиться до самой смерти. Так мне тогда было стыдно, что я дал себе клятву не пить ничего крепче чая столько лет, сколько было мне в тот день. Я не нарушил обета, Фарфрэ, и, хотя иной раз в жаркую пору все нутро у меня пересыхает и я мог бы выпить до дна целую четверть, я вспоминаю о своем обете и не притрагиваюсь к спиртному.
— Не буду настаивать, сэр, не буду настаивать. Я уважаю ваш обет.
— Да, конечно, управляющего я где-нибудь раздобуду, — с чувством сказал Хенчард, — но не скоро найду я такого, который подходил бы мне так, как вы!
По-видимому, молодой человек был глубоко тронут мнением Хенчарда о его достоинствах. Он молчал, пока они не подошли к двери.
— Жаль, что я не могу остаться, очень жаль, — сказал он. — Но… нет, нельзя! Нельзя! Я хочу видеть свет!
Глава VIII
Так они расстались, меж тем как Элизабет-Джейн и ее мать ужинали, погруженные в свои мысли, причем лицо матери странно просветлело, когда Хенчард признался, что стыдится одного своего поступка. Вскоре перегородка задрожала сверху донизу, так как Доналд Фарфрэ снова позвонил — очевидно, затем, чтобы убрали посуду после ужина; вероятно, его соблазняли оживленная беседа и пение собравшейся внизу компании, ибо, шагая взад и вперед по комнате, он сам что-то напевал. Но вот он вышел на площадку и стал спускаться по лестнице.
Элизабет-Джейн собрала посуду в его комнате и в той, где ужинала с матерью, и с подносом в руках спустилась в общий зал, где суета была в самом разгаре, как всегда в этот час. Девушке не хотелось прислуживать здесь; она только молча наблюдала, и все вокруг казалось ей таким новым и необычным после уединенной жизни в коттедже на взморье. В общем зале, очень просторном, вдоль стен было расставлено две-три дюжины стульев с массивными спинками, и на каждом восседал веселый завсегдатай; пол был посыпан песком; у двери стоял черный ларь, который немного загораживал вход, поэтому Элизабет могла видеть все, что происходит, оставаясь почти незамеченной.
Молодой шотландец только что присоединился к посетителям. Почтенные крупные торговцы занимали привилегированные места в окне-фонаре и поблизости от него; менее важные гости расположились в неосвещенном конце комнаты на простых скамьях у стены и пили не из стаканов, а из чашек. Среди сидевших тут девушка узнала несколько человек из числа тех, что стояли на улице под окнами «Королевского герба».
Позади них в стене было пробито небольшое окно с вделанным в раму круглым вентилятором, который то внезапно принимался вертеться с громким дребезжанием, то внезапно останавливался, а потом столь же внезапно снова начинал вертеться.
Так Элизабет-Джейн наблюдала украдкой за всем, что происходило вокруг, стараясь не привлекать к себе внимания; но вот за ларем кто-то запел песню с красивой мелодией, выговаривая слова с акцентом, исполненным своеобразного очарования. Пение началось еще до того, как девушка спустилась в зал, а теперь шотландец, очень быстро успевший здесь освоиться, согласился по просьбе нескольких крупных торговцев доставить удовольствие всей компании и спеть песню.
Элизабет-Джейн любила музыку; она не утерпела и осталась послушать, и чем дольше она слушала, тем больше восхищалась. Никогда в жизни не слышала она такого пения, да и большинству присутствующих, очевидно, не часто доводилось слышать что-либо подобное: они уделяли певцу гораздо больше внимания, чем обычно. Они не перешептывались, не пили, не мочили своих чубуков в эле, не придвигали кружек к соседям. И сам певец так расчувствовался, что Элизабет показалось, будто на глаза у него навернулись слезы, когда он запел следующую строфу:
Раздался взрыв рукоплесканий, затем наступила глубокая тишина, еще более выразительная, чем рукоплескания. Тишина была такая, что когда послышался треск — оттого что Соломон Лонгуэйс, один из тех, кто сидел в неосвещенном конце комнаты, обломил слишком длинный для него чубук, — это было воспринято всеми как грубый и неуважительный поступок. Потом судорожно завертелся вентилятор в окне, и глубокое впечатление от песни Доналда на время сгладилось.