— Я ничего не могу сказать по этому поводу, — проговорила Элизабет-Джейн задумчиво. — Это такой трудный вопрос. Решить его может только кто-нибудь вроде римского папы!
— Вы, может быть, предпочитаете не решать его вовсе? — спросила Люсетта, и по ее умоляющему тону можно было догадаться, как она дорожит мнением Элизабет.
— Да, мисс Темплмэн, — призналась Элизабет. — Лучше не надо.
Однако Люсетта, видимо, почувствовала облегчение от того, что немного рассказала о себе, и ее головная боль стала постепенно проходить.
— Принесите мне зеркало. Как я выгляжу? — спросила она томно.
— Пожалуй… немного утомленной, — ответила Элизабет, рассматривая ее критическим оком, словно картину сомнительного достоинства; она принесла зеркало и держала его перед Люсеттой, пока та с тревогой всматривалась в него.
— Интересно, хорошо ли я сохранилась для своих лет, — заметила Люсетта немного погодя.
— Да… довольно хорошо.
— Где у меня самое слабое место?
— Под глазами… тут, мне кажется, кожа немного потемнела.
— Да. Это мое самое уязвимое место, я знаю. А как вы думаете, сколько лет пройдет, прежде чем я сделаюсь безнадежно некрасивой?
Любопытно, что Элизабет, которая была моложе Люсетты, должна была играть роль опытного мудреца в таких беседах!
— Лет пять, — сказала она, подумав. — А если будете вести спокойную жизнь, то и все десять. Если никого не полюбите, можете рассчитывать на десять.
Люсетта, видимо, приняла это как окончательный и беспристрастный приговор. Она ничего больше не рассказала Элизабет-Джейн о своей угасшей любви, которую неумело приписала третьему лицу, а Элизабет, которая, несмотря на свою жизненную философию, была очень чувствительна, ночью плакала в постели при мысли о том, что ее хорошенькая богатая Люсетта, как видно, не вполне доверяет ей, если в своей исповеди опустила имена и даты. Ведь Элизабет безошибочно угадала, кто та «она»., о которой говорила Люсетта.
Глава XXV
Новый визит Фарфрэ — опыт, проведенный им с явным трепетом, — послужил к дальнейшему вытеснению Хенчарда из сердца Люсетты. Со стороны могло показаться, будто Доналд беседует и с мисс Темплмэн и с ее компаньонкой, но на самом деле он вел себя так, словно сидящая в комнате Элизабет превратилась в невидимку. Доналд как бы вовсе ее не замечал и на ее разумные суждения отвечал отрывисто и односложно, ибо его внимание и глаза не могли оторваться от той женщины, которая, в противоположность Элизабет, напоминала Протея[22] своей многоликостью, изменчивостью своих настроений, мнений, а также принципов. Люсетта всячески старалась втянуть Элизабет в их замкнутый круг, но девушка так и осталась в стороне — третьей точкой, через которую этот круг не мог пройти.
Дочь Сьюзен Хенчард стойко перенесла леденящую боль от раны, нанесенной ей обращением Доналда, как она переносила более тяжкие муки, и постаралась возможно скорее уйти незаметно из этой неприветливой комнаты. Теперь шотландец был уже не тот Фарфрэ, который танцевал и гулял с нею в состоянии неустойчивого равновесия между любовью и дружбой, когда он переживал тот единственный в истории каждой любви период, в который не вторгается страдание.
Элизабет стояла у окна своей спальни, стоически созерцая свою судьбу, словно она была написана на крыше соседней колокольни.
— Да! — сказала она наконец, хлопнув ладонью по подоконнику. — Второй человек, про которого она мне рассказывала, — это он.
А тем временем теплившееся у Хенчарда чувство к Люсетте силою обстоятельств разгоралось во все более яркое пламя. Молодая женщина, к которой он некогда испытывал только нежную жалость, впоследствии почти охлажденную рассудком, теперь стала менее доступной и расцвела более зрелой красотой, а он начал понимать, что лишь она одна может вернуть ему довольство жизнью. Ее молчание доказывало ему день за днем, что бесполезно и думать о том, чтобы подчинить ее себе высокомерным обращением; поэтому он сдался и снова зашел к ней, когда Элизабет-Джейн не было дома.
Он шел к Люсетте через всю комнату тяжелой, немного неуклюжей походкой, устремив на нее упрямый горящий взгляд (который в сравнении со скромным взглядом Фарфрэ казался солнцем в сравнении с луной), и вид у него был слегка фамильярный, да и не мудрено. Но перемена в общественном положении точно перевоплотила Люсетту, и руку она ему протянула с таким дружелюбнохолодным выражением лица, что он сразу сделался почтительным и сел, явно утратив часть уверенности в своих силах. Он плохо разбирался в модах, но все-таки понимал, что недостаточно элегантен для той, которую до сих пор считал чуть ли не своей собственностью. Она очень вежливо поблагодарила его за то, что он любезно зашел ее навестить. Это помогло ему вернуть утраченное равновесие. Он как-то странно посмотрел ей в лицо, и робость его мало-помалу испарилась.
— Да как же мне было не зайти, Люсетта? — начал он. — Что за вздор вы мелете? Вы же знаете, я бы не мог удержаться, даже если бы захотел… то есть даже если б я был отнюдь не любезным человеком. Я пришел сказать, что готов, как только позволит обычай, дать вам свое имя в награду за вашу любовь и за все то, что вы из-за нее потеряли, заботясь слишком мало о себе и слишком много обо мне; я пришел сказать, что вы с моего полного согласия можете назначить день или месяц, когда мы, по-вашему, можем сыграть свадьбу, не погрешив против приличий: вы в этом понимаете лучше, чем я.
— Теперь еще слишком рано, — отозвалась она уклончиво.
— Да, да, вероятно, рано. Но вы знаете, Люсетта, когда моя бедная обиженная судьбой Сьюзен умерла и я еще не мог и помыслить о новой женитьбе, я все-таки сразу решил, что после всего происшедшего между нами мой долг не допускать ненужных проволочек, а поскорее поправить дело. Однако я не спешил прийти к вам, потому что… ну, сами можете догадаться, как я себя чувствовал, зная, что вы унаследовали целое состояние. — Голос его звучал все глуше: он понимал, что в этой комнате его интонации и манеры кажутся более грубыми, чем на улице. Он огляделся, посмотрел на модные портьеры, на изысканную обстановку, которой окружила себя хозяйка дома.
— Клянусь жизнью, я и не знал, что такую мебель можно купить в Кестербридже, — проговорил он.
— Здесь такую нельзя купить, — отозвалась Люсетта. — И долго еще будет нельзя — пока город не проживет лет пятьдесят цивилизованной жизнью. Эту мебель привезли сюда в фургоне на четверке лошадей.
— Гм… Дело в том, что я как-то стесняюсь вас в такой обстановке.
— Почему?
Ответ был, в сущности, не нужен, и Хенчард ничего не ответил.
— Да, — продолжал он, — никому на свете я так не пожелал бы этого богатства, как вам, Люсетта, и никому оно так не идет, как вам. — Он повернулся к ней, как бы поздравляя ее, с таким пылким восхищением, что она немного смутилась, хотя хорошо его знала.
— Я вам очень благодарна за все, что вы сказали, — проговорила она, точно желая лишь соблюсти некий ритуал.
Хенчард почувствовал, что между ними уже нет былого взаимопонимания, и сейчас же выдал свое огорчение, — никто так быстро не выдавал своих чувств, как он.
— Благодарны вы или нет, это все равно. В моих речах, быть может, нет того лоска, какого вы с недавних пор и первый раз в жизни стали требовать от своих собеседников, но я говорю искренне, миледи Люсетта.
— И довольно грубо, — промолвила Люсетта, надув губы и гневно сверкая глазами.
— Вовсе нет! — горячо возразил Хенчард. — Но успокойся, я не хочу с тобой ссориться. Я пришел с искренним предложением заткнуть рот твоим врагам на Джерси, и тебе не худо бы мне спасибо сказать.
— Да как вы смеете так говорить! — воскликнула она, вспылив. — Вы же знаете, что моим единственным преступлением была безрассудная девичья любовь к вам и пренебрежение приличиями и, сколько бы меня ни винили, сама я считаю себя ни в чем неповинной, значит, и нечего меня оскорблять! Я немало выстрадала в то тяжелое время, когда вы написали мне о возвращении вашей жены и моей отставке, и если я теперь пользуюсь некоторой независимостью, то я это безусловно заслужила!
22
Протей — морской бог в древнегреческой мифологии, обладавший способностью менять свой внешний вид; это имя стало нарицательным для обозначения человека, меняющего свои нравственные воззрения, мнения и вкусы.