Выбрать главу

Иван Лукаш

Мережковский

По поводу его книги «Наполеон»

О некоторых художниках можно сказать не только, что они «мыслят образами», но образы их и есть мысль.

Проследите творческую судьбу наших великих писателей. На каком-то пределе, на границе какого-то внутреннего перелома или перерождения они отказываются от изображения многообразного тела бытия, чтобы стать изобразителями самого духа бытия. Так Гоголь довершил себя «Перепиской с друзьями», так стал «учителем» Толстой, так Достоевский даже в пору своего образного творчества был мыслителем.

Осязательно-телесный образ, по-видимому, только знак, символ для мысли художника. Истинное художество, по-видимому, всегда вольно или невольно ищет разгадки и понимания духа бытия, и образ художества только средство открытия тайны и божественного смысла бытия, только путь к откровению полноты Бога в мире. Иными словами, истинное художество – всегда богопознание и боговыражение…

Не мешает повторить все эти аксиомы, чтобы яснее и точнее представить себе книгу Д. С. Мережковского, выпущенную новым сербским издательством.

С самого начала своего пути Мережковский словно принял на себя обет богопознания: как будто никогда не переживал медового, жадного, свадебного месяца художества, поры немыслящего образа, радости образа ради самого образа. Он никогда не живописал землю и человека – всегда мыслил о них.

Если у того же Толстого, Гоголя или Достоевского была «первая половина творческой жизни» – недумающей радостью жизнепоклонения, то Мережковский никогда не поклонялся жизни. Он не переживал, а осмысливал ее, он о ней думал, снимая все ее светящиеся покровы. Для него жизнь всегда была ужасающим небом тютчевской ночи, грозящим знаком, бездной тьмы, над которой – одна путеводная божественная звезда. Он всегда остается наблюдателем этой звезды в многообразии бытия, осмысливателем бытия, словно он, как у Пушкина, принял на себя обет – «истолковать мне все творенье и разгадать добро и зло…»

Так. Но если так, тогда всякая ошибка в толковании, один неверный ход в разгадке, и всю постройку, как карточный домик, сдувает ветер бытия. Именно в этом – страшная творческая судьба Мережковского. Или верны, истинны все его толкования творимой вселенской мистерии, или же не верны, не истинны. И если верны, то должны стать откровением, плотью мысли всего мыслящего человечества, а сам он пред лицом мира – как новый пророк. Но если не верны, не истинны его мыслительные построения, если замкнуты в себе, не наполняют мира, – то становятся какими-то нагромождениями возникающих и падающих теорем, а сам автор пред лицом мира – лжепророк.

С крайней остротой надобно говорить о Мережковском, с крайней правдой, потому что он сам всегда касается самого крайнего и самого сокровенного. Его надобно или принять или отвергнуть. Со своим истолкованием вселенской мистерии Богочеловека он будит тревогу душ.

Кто не согласится с тем, что «Трилогия» Мережковского, как знамение, открывала нашу эпоху? Кто не согласится также, что Мережковский провидел судьбу России с ее «Грядущим Хамом»? Когда думаешь о Мережковском, почему-то всегда вспоминаются сокровеннейшие слова апостола Павла: «Бог не в слове, а в силе…»

И разве в «слове», в учительской мысли была сила Толстого? Его сила – в немыслящих художественных образах. На них почиет живая сила, тихий свет Божий, и перед ними меркнет весь Толстой-учитель с его мертвым шорохом. И разве не чувствуем мы ближе к Богу простого лесковского монаха, едва бормотавшего «Господи, помилуй, Господи, помилуй», но полного благодатного света, чем, скажем, утонченный и хладный ум александрийского мудреца, познавшего все слова, для того чтобы превращать Божий мир в игру силлогизмов? Уж не такой ли мудрец, в самом деле, и Мережковский? Но не в этом сердцевина вопроса.

Мережковский осмыслил по-своему бытие мира, и ошибается он или не ошибается, так ли сбывалось и так ли сбудется, как он толкует, все равно, огромна мысль художника-мыслителя. Он убеждает нас, что так сбывается. Может быть, мир и не таков, как мир Мережковского, но он желает такого мира, он творит свой мир.

Именно в этом и заключается то, что давно следовало заметить, говоря о Мережковском, – в этом его магия.

Он больше заклинатель, маг, чем учитель и пророк. Один мир он приемлет – тот, который создал себе, и этим своим миром заклинает наши души.

Такими заклинаниями полон и его последний труд «Наполеон». Когда вы не примете его «Наполеона», когда он не войдет и не заполнит вас с магической силой, когда вы, отряхнув его магическое очарование, не станете его глазами смотреть на мир, – вы скажете, что «Наполеон» Мережковского, по крайней мере, в первом томе, который мы разбираем, только блещущая и холодная цепь острых аналогий, пирамида силлогизмов, чтобы отчетливо построить геометрически-бездыханную фигуру Наполеона – «квадрат человеческого гения» и в то же время основание «божественной пирамиды, заостряющейся в одно острое, в одну точку: я – Бог».