Силия, отнюдь не выглядевшая победительницей, обвисла у него в руках; она мучительно-тяжело дышала открытым ртом; глаза мутные, словно испачканные, взгляд дикий.
– «Избегай усталости от…» – тихо повторила Силия фразу из гороскопа Сука, не доведя ее, правда, до конца.
– Я таскаюсь по этому гадкому городскому муравейнику, – снова заговорил Мерфи, получив энергетическую подпитку от остатков своего раздражения, – ищу работу по твоему требованию, изо дня в день, и в град, и в дождь, и в снег, и в грязь, и в сырость, и в голод… эээ… в холод, я хотел сказать, и в жару, весь истощал, штаны спадают, вынужден питаться всякой наидешевейшей дрянью, рвотным порошком, а не едой! И вот наконец я ее, работу то есть, нахожу или она находит меня, я, полумертвый от усталости и от оскорблений, истощенный до последней степени, не медля ни минуты, отправляюсь домой, тащусь, едва передвигая ноги, прихожу, ожидаю получить твои поздравления, и что получаю? «Да?» Хотя, конечно, это лучше, чем «ну?»
– Ты ничего не понимаешь, – пробормотала Силия, которая и не пыталась слушать, что он ей говорит.
– Нет, не понимаю! Ветхий старикашка, бывший лакей, отдает концы, сам их, так сказать, обрезает, а ты тут стенаешь, как Ниоба[143] по своим детям! Нет! Я этого не понимаю!
– Он был не лакеем, – поправила его Силия. – Он бывший дворецкий.
– Бывший и много пивший, – неудачно попытался пошутить Мерфи.
Бурное объяснение закончилось, хотя вряд ли то, что происходило между Силией и Мерфи, можно было бы с полным правом назвать «бурной сценой». Наступило молчание, во время которого Силия мысленно простила Мерфи за то, что он разговаривал с ней несколько грубо, а в это же самое время Кунихэн, Вайли и Купер, находившиеся на борту экспресса Ливерпуль-Лондон, приступали к утреннему разговенью после не очень продолжительного ночного поста.
Пока те завтракали, Мерфи одевался, причем делал это с необычной тщательностью.
– Отгадай маленькую загадку – вдруг предложил он. – Почему барменша пила сладкое шампанское?… Ну что, сдаешься?
– Не знаю, сдаюсь.
– Потому что крепкое пиво ей казалось горьким, а губы крепкого работника О'Ппива еще горше! – хихикнул Мерфи.
Эта шуточка не позабавила Силию; она не позабавила бы Силию, даже если бы Силия пребывала в отличном настроении и даже если бы она услышала эту шуточку в каком-нибудь другом месте, со значительно более подходящей для шуток атмосферой. Но это не имело значения. Дурацкая шутка эта не учитывала особенностей склада характера и ума Силии, а точнее говоря – она вообще словно была обращена к какому-то совсем другому человеку. Для Мерфи было важно лишь то, что шуточка позабавила его. Она всегда казалась ему презабавной и не просто смешной, а смешной до клонического[144] состояния. Была еще одна шуточка, которая ввергала его в пароксизмы смеха. Мерфи называл такого рода шутки Тилмигримским анекдотом», по названию вина в Лилипутии. Мерфи, босоногий, в рубашке времен еще его студенческих дней (он когда-то изучал теологию), с пристежным воротничком и лимонно-желтым галстуком-бабочкой, плясал по комнате, валялся от смеха, вызванного им самим же рассказанным глупейшим анекдотиком. В какой-то момент он и в буквальном смысле повалился на пол, крытый линолеумом «Мечта Декарта», давясь и извиваясь, как курица во время острого приступа зевоты.[145] Мерфи очень живо представлял себе всю сцену: вот барменша, дебелая девица, свеженькая, из деревни, лошадиная голова на коровьем теле, ее черный корсаж скорее в форме буквы W, чем буквы V, а ноги скорее похожи на X, чем на II, глазки прикрыты в предвкушении сладостной боли, зависла над стойкой; а вот и крепкий О'Ппива, входящий в пивную, рот до ушей, волчьи клыки с фиксами, усы в стороны… а потом губами хвать за сосок – и как на картине Тинторетто «Происхождение Млечного Пути»…[146]
Припадок все больше походил на эпилептический, а не просто на безудержный приступ смеха, и Силия не на шутку встревожилась. Глядя на Мерфи, катающегося по полу в рубашке, единственной, которую можно было бы назвать приличной, она произвела в уме нужную перестановку, вызвала в памяти прежнее место обитания Мерфи и то положение, в котором она один раз его обнаружила, и пришла к нему на помощь, как и тогда. Но на этот раз ее помощь не понадобилась, припадок прошел, и в комнате воцарилась мрачная атмосфера, словно после ночного кутежа.
Мерфи позволил Силии одеть себя. Когда она полностью привела его в порядок, он уселся в свое кресло и объявил:
– А вот когда я теперь вернусь, один Бог знает.
Силии тут же захотелось все разузнать поподробнее. А уселся Мерфи в свое кресло для того, чтобы можно было с удовольствием подразнить Силию, проявившую такую запоздалую заинтересованность. В нем сохранилось еще немного любви к ней, достаточно, чтобы ее помучить, повытягивать, как говорится, из нее жилы. Когда он решил, что довольно промучил ее своим молчанием, он перестал раскачивать качалку, картинно-ораторским жестом поднял руку и заявил:
– Вся эта история с работой – твоя вина. Если ничего из этого не выйдет, я вернусь сегодня вечером. А если все устроится, то я даже и не знаю, когда вернусь. Собственно, это я и имел в виду, когда сказал, что Бог его знает, когда я вернусь. Если мне позволят приступить сразу же – ну, тем хуже.
– Позволят? – удивилась Силия. – Кто позволит? И приступить к чему?
– Ты все узнаешь сегодня вечером. А если не сегодня вечером, то завтра вечером. А если не завтра, то послезавтра. Или еще позже.
Мерфи поднялся с кресла.
– Осади-ка мне на спине пиджак книзу, а то поддувает, когда идешь на ветру.
Силия попыталась выполнить просьбу, но пиджак морщинился и топорщился.
– Что тут ни делай, он все равно будет оттопыриваться.
– В детстве тоже одежда у меня всегда непослушно торчала в разные стороны. – Мерфи вздохнул. – Наверное, я переживаю второе детство.
Мерфи поцеловал Силию по-лидийски[147] и направился к двери.
– Насколько я понимаю, ты… ты уходишь от меня, – тихо проговорила Силия.
– Ухожу на какое-то время. Ты сама меня к этому вынудила.
– Совсем, навсегда? – еще тише спросила Силия.
– Да нет! Просто на какое-то, совсем непродолжительное время. Максимум на… Если бы я уходил совсем, навсегда, я бы забрал свое кресло.
Мерфи засунул руку во внутренний карман пиджака, чтобы проверить, на месте ли Сук. Проверил. Гороскоп на месте. Ушел.
Степень раздетости Силии была столь высока, что она не могла проводить его до двери, поэтому ей пришлось удовлетвориться вскарабкиванием на стул и выглядыванием из окна. Она ждала, а Мерфи все не появлялся на улице, и она уже начала с некоторым беспокойством раздумывать над тем, куда он мог подеваться. И тут она услышала, что он возвращается и входит в комнату.
– Послушай, не сегодня ли утром должна состояться какая-то казнь? – спросил Мерфи. – По воскресеньям казней не проводят. Мерфи хлопнул себя по лбу ладонью жестом, который будто говорил: я в отчаянии от своей глупости – как я об этом не подумал! Покачав головой, Мерфи снова вышел. Он прекрасно знал, что было воскресенье – ведь в соответствии с указаниями гороскопа, для того чтобы приступить к работе, ему требовалось именно воскресенье, но ему все время казалось, что была пятница – день казней, любви и поста.[148]
Глядя из окна вниз на улицу, Силия видела, как Мерфи, сделав несколько шагов, остановился – голова опущена, зажата в колодках плеч, одна рука прижимает оттопыривающийся пиджак спереди, другая сзади; общий вид, как у танцора, отплясывавшего какой-то танец и вдруг окаменевшего. Постояв немного, Мерфи двинулся вперед, но пройдя несколько шагов, снова остановился и ухватился рукой за один из стержней решетчатой ограды, оказавшейся рядом; он держался за стержень у самого верхнего его острия на уровне своей головы, и похож он был теперь на человека, опирающегося на древко копья.
Уже после того, как все иные обстоятельства его ухода стерлись в памяти Силии, перед ее внутренним взором, часто в самые неподходящие моменты, хотела она того или не хотела, всплывала разжимавшаяся и вновь сжимавшаяся рука Мерфи, ухватившаяся за стержень ограды у основания острия, как раз на уровне его темноволосой головы.
143
[143]
146
[146]
147
[147]
148
[148] Пятница была днем любви, очевидно, потому что в английском слове Friday первый компонент этого слова связан с древнегерманским словом Fria, именем древнегерманской богини любви (практически все дни недели по-английски связаны с именами древних богов и планет); днем поста – очевидно, потому что у англикан и католиков пятница традиционно являлась постным днем, т. е с некоторыми ограничениями в еде; В сказать, почему Мерфи называет пятницу днем казней, значительно труднее – можно высказать предположение, что в Англии в те времена сохранялась еще традиция проводить казни преступников именно в пятницу (в современной Англии смертная казнь отменена).