Прокурор начал допрос:
– Вас зовут Джейн Уилсон, если не ошибаюсь?
– Да, сэр.
– Вы мать обвиняемого?
– Да, сэр, – ответила она дрожащим голосом и чуть не расплакалась, но, сделав над собой усилие, снискавшее ей всеобщее уважение, она все же сдержалась, побуждаемая, как я уже говорила, страстным желанием не огорчать сына.
Прокурор приступил теперь к важной части допроса, долженствовавшей подтвердить, что пистолет, обнаруженный на месте убийства, принадлежал обвиняемому. Миссис Уилсон в разговоре с полицейским опознала его настолько решительным образом, что уже не могла взять своих слов назад; итак, пистолет был принесен и предъявлен суду.
– Этот пистолет принадлежит вашему сыну, не так ли?
Миссис Уилсон сжала барьер, стараясь заставить язык повиноваться. Наконец она простонала:
– Ах, Джем, Джем, что же мне сказать?
Все подались вперед, чтобы получше расслышать ответ обвиняемого, хотя ответ его мало что мог изменить. Он поднял голову – на лице его была написана величайшая жалость к матери и в то же время решимость выдержать до конца. Он сказал:
– Говорите правду, мама!
И она послушалась с покорностью ребенка. Никто не усомнился в том, что она говорила правду, и этот короткий диалог между матерью и сыном слегка изменил к лучшему мнение присутствующих о нем. Но это ничуть не тронуло страшного судью; ни один мускул не дрогнул на лицах присяжных, а прокурор умело выделил все, что говорило против обвиняемого, – в том числе и тот факт, что в ночь убийства Джема не было дома.
Допрос наконец окончили и миссис Уилсон сказали, что она может идти. Но, не в силах сдерживать дольше свои материнские чувства, она вдруг повернулась к судье (от которого, как она полагала, зависел вердикт) и прерывающимся голосом сказала:
– Так вот, сэр, я сказала вам правду, истинную правду, как он мне велел. Но неужели слова мои приведут его на виселицу? Ах, милорд, клянусь вам, он не виновен. Уж конечно, я, его мать, которая вынянчила его на этих руках и каждый день радовалась, глядя на него, знаю его лучше, чем все эти люди, – сказала она, указывая на присяжных и изо всех сил стараясь ради своего дорогого сына отчетливо и ясно произносить слова, – ведь они, могу поручиться, до сегодняшнего дня ни разу в жизни не видели его. Милорд, он у меня такой хороший, что я частенько спрашивала себя, есть ли в нем вообще что-нибудь плохое. Начну, бывало, на что-нибудь ворчать (а я частенько ворчу) и тут же попрекну себя: «Неблагодарное ты существо, скажу, господь дал тебе Джема, неужто тебе этого мало». А теперь господь решил покарать меня. Если Джема… Если Джема отнимут у меня, я останусь совсем одна и очень буду несчастна, потому что некого мне будет любить на этой земле, а потому не могу я сказать: «Да будет воля его». Не могу, милорд, никак не могу.
И, произнеся эти слова, она разрыдалась; судебные приставы подхватили ее под руки и вывели из зала, но осторожно и почтительно, ибо большое горе всегда внушает уважение.
А поток улик все ширился, подкрепляемый каждым новым свидетелем, и, набирая силы, грозил захлестнуть бедного Джема. Уже было доказано, что пистолет принадлежал ему, что за несколько дней до убийства он угрожал покойному, что полиции даже пришлось тогда вмешаться, чтобы предотвратить драку. Оставалось только выяснить, что же послужило побудительной причиной для такой угрозы и для убийства. Объяснение этого заключалось в показаниях полицейского, который слышал гневный разговор Джема с мистером Карсоном; его-то отчет об этом разговоре и привел к тому, что Мэри была вызвана в суд.
И сейчас Мэри предстояло выступить в качестве свидетельницы. Зал суда к этому времени уже был набит до отказа, и у всех дверей толпились люди, жаждавшие проникнуть внутрь, ибо многим хотелось присутствовать при этой части процесса.
Сердце у старика Карсона учащенно забилось при мысли о том, что он сейчас увидит роковую Елену, [121] причину всех бед; она интересовала его – ведь покойный ее любил, – и в то же время старик не желал ее видеть. А впрочем, может быть, она по-своему любила того, по ком он так горюет, и тоже оплакивает его? И все же он чувствовал, что ненавидит ее и ее красоту, о которой столько говорят; она казалась ему ниспосланным на его голову проклятьем, он ревновал к ней сына, которому она сумела внушить такую любовь, и если б это от него зависело, то он лишил бы ее даже права скорбеть о безвременно погибшем возлюбленном (ведь, по мнению всех, она была влюблена в красивого, блестящего, веселого, богатого молодого джентльмена, а не в серьезного, даже сумрачного кузнеца, который трудился день-деньской, чтобы заработать себе на хлеб).
До сих пор судебное разбирательство шло так, как только мог желать мистер Карсон, и на лице мстителя – на лице, с которого навсегда исчезла улыбка, – появилось мрачное удовлетворение.
Все взоры обратились в сторону двери, откуда появлялись свидетели. Даже Джем поднял голову, чтобыуспеть взглянуть на Мэри и тут же вновь отвернуться, прежде чем в ее взоре отразится отвращение. Судебный пристав отправился за ней.
Она сидела в той же позе, что и два часа тому назад, когда Джоб Лег увидел ее в приоткрытую дверь. Она словно застыла. Пристав позвал ее, но она не шелохнулась. Она сидела до того неподвижно, что он подумал, уж не заснула ли она, и, подойдя к ней, дотронулся до ее руки. Она тотчас поднялась и быстрым шагом проследовала за ним в зал суда, на свидетельское место.
И среди всего этого моря лиц, которые расплывались перед ней как в тумане, она отчетливо и ясно увидела лишь два – лицо судьи, которому, возможно, предстоит вынести смертный приговор, и лицо обвиняемого, которому, возможно, предстоит умереть.
Солнечный свет струился сквозь высокое окно над ее головой и падал на пышную массу золотых волос, которые она с трудом засунула под маленький чепец; в этих теплых солнечных лучах кружились, пританцовывая, пылинки. Ветер переменился – переменился почти сразу после того, как она перестала следить за ним. Ветер переменился, а она этого не знала.
Многие, кого интересовала лишь плотская красота, были разочарованы, ибо застывшее лицо девушки было смертельно бледно, а из глубины мягких, бездонных синих глаз смотрела исстрадавшаяся, смятенная душа. Но нашлись такие, кто увидел в этом лице возвышенную, необычную красоту – красоту, которая запоминается на многие годы.
Сама я не присутствовала на суде, но человек, который там был, рассказывал мне, что ее глаза, да и все лицо будто сошли с картины Гвидо Рени «Беатриче Ченчи». [122] Он добавил, что это лицо преследует его, словно печальная мелодия, слышанная в детстве, и он то и дело вспоминает немую мольбу и отчаянье, написанные на нем.
Зал суда продолжал плавать в тумане перед ее глазами (по-прежнему за исключением тех двух страшных лиц), но она услышала чей-то голос и машинально, словно во сне, ответила на какой-то простой вопрос (кажется, ее спросили, как ее зовут). Затем она ответила еще на два-три вопроса, не переставая с удивлением спрашивать себя, неужели все это – правда, а не кошмар, рожденный ее воображением.
Внезапно она словно очнулась, сама не зная как и почему. Она поняла, что все происходящее вполне реально, что сотни людей смотрят на нее, что ее заставляют произносить какие-то правдоподобные предположения, что человек, сидящий, закрыв руками лицо, в самом деле Джем. К лицу ее прилила краска, затем оно побелело еще больше, чем прежде. Боясь за себя, боясь за сохранность своей ужасной тайны, она прилагала все силы, стараясь понять, что происходит, о чем ее спрашивают и что она отвечает. И вот, неимоверно напрягая все свои чувства и способности, она услышала очередной вопрос развязного молодого юриста, необычайно довольного тем, что ему приходится допрашивать эту свидетельницу.
– Могу ли я спросить, кого же из своих поклонников вы предпочитали? Вы говорите, что были знакомые обоими молодыми людьми. Кого же из них вы предпочитали? Кто вам больше нравился?
Да кто же он, этот человек, осмеливающийся так бесцеремонно касаться самых сокровенных тайн ее сердца? Как он смеет спрашивать ее перед таким великим множеством людей о том, о чем женщина, краснея, со слезами на глазах, лишь после долгих колебаний шепчет на ухо одному-единственному человеку?
[121]
[122]