— А порядки ваши как, привыкли к ним?
— Привыкли.
— Ну конечно, куда же вам деваться?!
Меня так и подмывает оборвать: дражайшая, занялись бы своими делами. Пора, как говорится, и о душе подумать. Ну что вам до наших «порядков», привыкли мы к ним или не привыкли?
— А я была у вас в Ереване. И к вам приходила в гости.
— Ко мне? — удивляюсь я. — Когда? С кем?
— Не то в 67-м, не то в 68-м… нет, пожалуй, в 69-м, точно не помню… Приезжала с большой группой из Америки, с ними же была и у вас дома. Как это вы забыли?
Хозяйка явно уязвлена, а я, что греха таить, довольна тем, что из памяти моей начисто вылетел визит этого феномена.
В ту минуту сей факт показался мне не только свидетельством моей слабеющей памяти, а иной мерой человеческих ценностей, иным отсчетом. В Ереване бабаяновские миллионы «не сработали», не вызвали должного эффекта.
От встречи в «Армавире» у меня остался неприятный осадок. Досадно, когда такие люди заводят речь о «порядках» в Армении. Люди, для которых прибыль в один цент дороже всей Армении, которые в своей торгашеской суете и не упомнят год первой встречи с нею, словно это одна из того множества стран, откуда они волоком волокли свой разномастный антиквариат. Эти порядки — наши, наши и радости, и боль. И чтобы разделить эту радость и болеть этой болью, нужно иметь право на это, нужно заслужить его…
22 марта, Егвард
Я захватила с собой из Еревана в Егвард горшок с бегонией, порядком уже поникшей, пожухлой. Поставила здесь на окно, к солнышку, полила, и, гляжу, бегония потихоньку приходит в себя. Уже третий день слежу за каждым распрямляющимся листком, и этот оживающий с моей помощью, на моих глазах цветок доставляет большую радость, чем любой подаренный пышный букет. Все это не ново. Кто не знает, что нет для садовника ничего приятнее, чем раскрывающиеся весной первые почки, первый плод, снятый с посаженного им дерева. Ведь в этом дереве его труд, его старания, в нем обретает свою осязаемую форму, свою «материальность» прожитый вчера день. И если можно так привязаться к одному кустику, к одному деревцу потому, что ты выходил его, потому, что в нем частица тебя самого, то каким же множеством нитей ты должен быть связан с той землей, которая почти из небытия приоткрыла глаза и с твоей же помощью встала на ноги. В ее нынешней жизни, в ее преображенном «сегодня» — твой вчерашний день, вся твоя молодость, вся прожитая, выстраданная тобой жизнь.
За границей я часто ловлю себя на том, что любое, даже подчас справедливое, замечание по нашему адресу как-то особенно задевает меня. Те пробелы и промашки, о которых я дома откровенно говорю сама, порою с резкостью, избыточной эмоциональностью поэта, там, за чертой, как-то отходят в сторону, и вступает в свои права всевластная, ревнивая любовь к своей земле, гордость за все то дорогое, что осталось на родине… Что же это такое? Инстинкт самозащиты от возможных нападок или иное, более сложное, многомерное чувство?..
Родина не только география, история, памятники и великие имена, но и живущие рядом люди, те, кто, неся в себе ее прошлое, в то же время растят будущее. Более того: родина — это время, тот отрезок многовековой биографии народа, который совпадает с твоей биографией. Именно с дозорной башни своего времени и глядишь ты на ушедшие века, на грядущее народа, на многовековую панораму его жизни. Каким бы ни рисовалось тебе ее прошлое и даже, более того, ее будущее, все равно ты крепче всего связан именно с этим отрезком — с родиной своего времени.
Наверное, очень славны были времена Тиграна Великого, блистательны смотры войск и пиры в стенах Ани, столицы рода Багратуни, возможно, еще блистательнее дни будущего, но я слита с Арменией моего времени: именно она — моя реальная, живая, пульсирующая родина, мои именно эти ее пятьдесят пять лет с голодными и счастливыми днями, с юношеским восторгом от первого воздвигнутого здания, с наивным ликованием ребенка от подаренной ему первой игрушки — открытия крохотного Ширканала, с победным гарцеванием Давида Сасунского, вышедшего из древней пещеры на площадь Ленина в Ереване в дни своего тысячелетнего юбилея, с улицами, затемненными, ссутулившимися от войны и горя, с необузданным, языческим ликованием Девятого мая, с торжествами в честь 2750-летней годовщины Эребуни-Еревана, когда открылись погребенные под пылью века, а также с горечью беспримерных испытаний и лишений, со смятением и отчаянием и с вновь и вновь врачующей надеждой.
Это мое время, Армения моего времени, и мне трудно отделить друг от друга эти понятия и любить родину вообще… Вот от этого сложного, объяснимого и необъяснимого чувства, наверное, я так чутка к каждому опрометчиво произнесенному слову, к каждой небрежно оброненной оценке моего времени…
23 марта, Егвард
Вечером по «Маяку» передавали песни, победившие на радиоконкурсе. Среди исполнителей прозвучало имя Бюль-Бюля-оглы. И сразу вспомнилось наше забавное знакомство в Новосибирске.
Я очутилась там после Декады советской литературы в Алтайском крае. Решила поехать на север, в Сибирь, увидеть Новосибирск, Иркутск, озеро Байкал, Братскую ГЭС. Приехала одна, и это имело свои преимущества после бурной алтайской жизни. Но все же каких-то мероприятий не миновать было. В Новосибирске, в городской библиотеке, что называется «экспромтом», состоялась не очень многолюдная встреча с читателями и вторая такая же в знаменитом Академическом городке.
Обе встречи прошли, как говорится, «в теплой и дружественной обстановке». Никакого докладчика, никаких выступлений с трибуны, просто люди вставали и с места рассказывали о своих литературных привязанностях. Мне было приятно, что они знают армянскую поэзию, наших поэтов. Какой-то мужчина средних лет попросил рассказать об Аветике Исаакяне, сказал, что это самый его любимый поэт, и прочел наизусть отрывок из поэмы «Абул-Ала-Маари».
Женщина-инженер, узнав о сегодняшнем вечере, не поленилась приехать сюда, в Академгородок, за тридцать километров. Как я и предполагала почему-то, она прочитала мое стихотворение «Ушел». Видимо, была из числа тех доверчивых, простодушных читательниц, которые слишком уж большое бремя взваливают на хрупкие плечи поэзии, надеясь, что стихотворная строка, как шлагбаум, может перекрыть путь, остановить, вернуть того, кто ушел.
Этим, наверно, можно объяснить счастливую судьбу стихотворения «Ушел». Рожденное в ереванской маленькой комнатке, оно в переводе поэта Михаила Львова на крыльях русского языка улетело от меня неожиданно далеко. И надо сказать, что этот светловолосый, синеглазый поэтический близнец моего стихотворения принес, пожалуй, больше мне радости, чем его черноглазый братишка. В трудные мои минуты истинное утешение доставляют мне письма, пожелтевшие и новые, рассказывающие то о девушке-геологе, согнувшейся под тяжестью рюкзака и неразделенной любви, то о десятикласснице из волжского села, к которой впервые пришла горечь нежданной разлуки. И, растерянная, еще надеющаяся, она повторяет:
Ушел…
Но знаю всей душою:
Нам друг от друга не уйти.
Я знаю, я всегда с тобою.
Я перекрою все пути.
Я — дом твой, я — твоя дорога,
Ты ходишь с образом моим.
В тебе меня настолько много.
Что нету места там другим…
Что сказать, эти новосибирские встречи были радостью, но настоящий сюрприз ожидал меня на другой день, когда я пришла в Оперный театр со своей здешней приятельницей.
Сначала решили посмотреть музей при театре.
— Вот ваш Хачатурян, — говорит нам старый оперный актер, теперь заведующий этим музеем, показывая на большой портрет со знакомой размашистой подписью. — Он приезжал на премьеру «Гаянэ» и «Спартака»… Осенью у нас пойдет спендиаровская «Алмаст», дирижер приедет из Еревана. Может, и вы заедете, а?
Старик произносит это так просто и обыденно, словно Новосибирск где-то в десяти — пятнадцати километрах от Еревана и в любую минуту я могу заскочить туда.