Оба мы были уроженцами одного города — Еревана, родились в одном и том же году, оба были, как говорится, одного корня. Потом между нами простерся целый океан и разделил нас. И не только Атлантический. Целый океан различий: стран, жизненного уклада, цели и содержания жизни. Но сейчас, в эти минуты, нас внезапно сблизило далекое озеро, зеленеющий вдали покинутый город Ван — то, что было еще до нашего рождения, сблизили песни, строки, слова.
Роза распустилась над Ваном в саду.
Господи, дорогу как туда найду?
Милая малютка, скажи мне: ты чья?
Целый мир ответил: ты — моя, моя!
Вокруг нас век космических кораблей, а в ушах:
Сто снопов — тяжелый воз.
Вол другой его б не свез.
За тебя, мой вол рогатый,
Жизни мне не жаль своей.
Потрудись на поле брата,
Не ленись, хэй-хэй!
Сворачиваем на Бродвей.
Баю-бай, идут овечки,
С черных гор подходят к речке,
Милый сон несут для нас,
Для твоих, что море, глаз.
Выбрались на набережную Гудзона.
Сердце мое что разваленный дом,
Груда камней под упавшим столбом,
Дикие птицы устроятся в нем.
Эх, брошусь в реку весенним я днем…
Странной, незабываемой была эта поездка. Вокруг сутолока непонятной жизни: разинувшие свои бетонные рычащие пасти улицы, красноглазое, желтоглазое буйство машин, Гудзон, широкий, густой, черный, еле вбирающий в себя мутные отблески электрических огней. Подъезжаем к мосту Джорджа Вашингтона и сворачиваем. Двухэтажный громадный мост втянул нас в свой зубчатый хобот и выпустил на другом берегу. А из нашей машины все неслись и неслись песни. Словно колесница опустилась с какой-то другой планеты и растерянно мечется с одной улицы на другую, никак не может оторваться от этого насыщенного металлом и электричеством магнитного поля…
После того, как мы проехали мост, шум постепенно ослаб, обессилел, и свежая еще зелень Нью-Джерси поспешила стереть пот со стеклянного лба машины.
— Эх, ты бы посмотрела раньше на моего отца! — вздыхает Андраник. — Сейчас он очень постарел. Склероз проклятый. Редко попадается теперь такой человек, как он. Нет сейчас таких.
Машина остановилась перед освещенным домом.
— Добрый вечер, Вагаршак-ага, — Андраник кладет руку на плечо отцу. — Как живем, старина? Есть еще порох в пороховнице?
Отец, несмотря на свои восемьдесят лет, выглядит не дряхлым, улыбается сыну доброй улыбкой.
— Здоров я, здоров!
— Что скажешь, не опрокинуть ли нам по рюмочке?
Андраник, по-видимому, чтобы скрыть тайную боль, избрал для разговора с отцом шутливый тон. Отец же только улыбается и молчит. Ребенок, огромный ребенок… Подлинный Вагаршак, задорный, горластый, остался лишь на ленте магнитофона да в памяти близких…
Шушаник уважительно подводит отца семейства к его обычному месту — во главе стола. Сыновья и внуки, собравшиеся в отчем доме, рассаживаются вокруг, болтают, шутят, а дед молчит, и мысли его где-то далеко-далеко, он только благодушно, по-детски, улыбается, когда Андраник подшучивает:
— Вагаршак-ага, ты опустошил весь стол, хоть одну лепешку нам оставь.
Только раз отец принял участие в том, что происходило вокруг. Это было на следующий день в землячестве «Амаваспуракан». В уголке зала вместе с Шушаник и детьми сидел он безмолвный и безучастный. И лишь по окончании вечера, когда начались ванские круговые танцы и песни, я заметила: губы старика шевелились в ритм песне «Караван прошел, звеня». Лицо его преобразилось, словно откуда-то на него упал луч света. С горы ли Вараг струился этот свет, от зари ли, занявшейся над озером Ван, или из ердыка — оконца отцовской избы?..
Несколько дней спустя я была в гостях у Андраника. Двухэтажный особняк из десяти — двенадцати комнат по сравнению с домом Вагаршака выглядел так же, как нынешняя типография Шагинянов по сравнению с маленькой мастерской отца. Были приглашены «сливки» армянской колонии в Нью-Йорке. Андраник, импозантный, самоуверенный, встречал гостей. Он был доволен — доволен собой, своей судьбой, своим умением управлять этой судьбой, своим особняком, картинами Айвазовского, которыми были увешаны стены, своей семьей.
Дети, встреченные мною когда-то на ступеньках Матенадарана, уже выросли, стали юношами. Старший учился в университете в другом городе, трое других — в Нью-Йорке. Знакомство с Матенадараном мало чему помогло. Передо мной были типичные молодые американцы.
Но в конце вечера, когда отец взял старую скрипку, младший сын в потертых джинсах, с заплетенной косой на затылке, такой густой, что хватило бы на нескольких девочек, примостился у его ног и, уловив ритм мелодии «Васпуракан», вошел в раж и с упоением колотил в даг — бубен. Танцевали все — и гости, и хозяева.
— Хороший дом у Андраника, — сказала я его матери.
— Да, — удовлетворенно кивнула бывшая деятельница «Прогрессивного союза». Но, видимо, она не поняла меня или что-то другое вкладывала в мои слова. — Жаль, что ты не побывала у Геворга, его дом еще больше и богаче…
28 апреля, Егвард
Точные сведения о первых армянских переселенцах в Америку относятся к первой половине восемнадцатого века. Во второй же половине армяне стали приезжать уже группами, обосновались сначала в Нью-Йорке, а затем в городах Провиденсе и Устре, расположенных близ Бостона. Говорят, что именно они, эти переселенцы, прихватили с собой в Америку гусеницу шелкопряда и посему развитием шелководства Новый Свет якобы обязан им.
Жили по десять — пятнадцать человек в одной комнате, работали по десять — двенадцать часов в сутки, зарабатывая при этом меньше доллара. Чтобы иметь хлеб насущный, соглашались на самую низкую оплату и этим порой настраивали против себя рабочих других национальностей.
Но как только немного освоились, осмотрелись, стали подумывать о церквах, школах и газетах. Были вызваны к жизни землячества, начали свою деятельность партии.
В 1886 году в Нью-Йорке создается первый Армянский союз, в этом же году вышла в свет первая газета «Арегак»[27]. В 1888 году в Нью-Йорке же основывается первая армянская школа. А еще через год в специально снятом здании на 17-й авеню в Нью-Йорке прозвучала первая армянская литургия. В тот же год в городе Устре была построена первая армянская церковь.
И вот в этот город Устр я и направилась на закате дождливого декабрьского дня, почему-то ожидая увидеть все ту же маленькую церковку, все тех же только-только приткнувшихся к месту людей.
Доехала до Устра уже вечером, и на мое желание посмотреть церковь мне ответили, что она расположена далеко, заперта и все равно в темноте ничего не разглядеть. Повели меня прямо в новую, недавно выстроенную церковь Святого Спасителя, вернее, в зал при ней, где должен был состояться банкет в честь пятидесятилетия союза прихожанок этой церкви. Мягко говоря, это была неожиданность: моя одежда абсолютно не соответствовала такому событию. Распорядители вечера, говорящие главным образом по-английски, оторвали меня от моих бостонских попутчиков и подвели к выстроившимся в ряд дамам-управительницам. Прозвучала команда, и дамская колонна двинулась в банкетный зал, торжественно прошествовала к столу для почетных гостей.
Все дамы, не только руководящие, но и сидевшие в вале, пришли в вечерних длинных платьях, шелковых, кружевных, парчовых, я — в дорожном костюме, с дорожной сумкой в руках, на туфлях пыль и следы дождя, и все взгляды обращены на меня. Кое-как добралась до своего стула и села…
После ужина началась церемония зажигания свечей. Из соседней комнаты к столу для почетных гостей подкатили коляску с гигантским тортом, в котором торчали свечи. Если на именинном пироге герой дня, то есть именинник, гасит свечи, то здесь, наоборот, их зажигали. Первая из дам, которая должна была задать тон церемониалу, вынула конверт с «кругленькой суммой» и первая зажгла свечу. Затем подошли другие, продолжая начатое дело… На всех столах в зале лежали конверты, которые немного погодя были собраны и водружены на блюдо рядом с пирогом. Распорядительница церемонии, распечатывая конверты, с кафедры оглашала: господин и госпожа такие-то — десять долларов, господин и госпожа такие-то — пять долларов, — и так двадцать — двадцать пять минут. Дама, сидевшая за столиком рядом с кафедрой, быстро стучала на счетной машинке, сразу же присчитывая к общей сумме каждый новый взнос. Американская автоматизация дошла, таким образом, до свечек. Только в одном конверте оказалось сто долларов, трое или четверо внесли по двадцать пять. Оглашение их имен вызвало аплодисменты. Когда на счетчике отпечаталась последняя сумма, церемониал был завершен, а «жертвенный» пирог нарезан и роздан всем.