Эмигрировавшие когда-то в Новый Свет скитальцы, большей частью лишенные образования, тяжким трудом зарабатывали себе на хлеб насущный. Тоскуя по родному краю, они тем не менее считали «честью» получить американское гражданство, овладеть английским, «американизироваться». Людей с такой психологией, может, и огорчало нараставшее отчуждение их подрастающих детей от родного языка, от них самих. Но комплекс уничижения, который был у отцов в те годы, невольно толкал на содействие «перелицовке» сынов. Теперь, через столько лет, положение иное. Родившиеся в Америке и занявшие свое «место под солнцем» сыны больше не боятся, что их — не дай бог! — не сочтут американцами, что их английский смешон. Наоборот, теперь у них порою даже считается «изыском» знание родного языка, то, что печать предков все же лежит на их детях. Отсюда и стремление этих сынов вернуться «к себе», открывать школы, клубы, поддерживать связь с родиной.
Но, конечно, самая весомая причина оживления национальной жизни — это наличие Советской Армении, мечта, претворенная в действительность.
Маленькая эта страна на Армянском нагорье — источник духовной энергии для своих сынов, раскиданных по всему свету, своего рода кибернетическое устройство, которое издали направляет вышедший на орбиту космический корабль, упорядочивает его движение.
25 июня, Егвард
Еще раз, но теперь в последний, вернемся в Америку,
вернее в Нью-Йорк, а после этого уже домой, в Ереван. Вернемся на Америкен авеню, в гостиницу «Нью-Йорк Хилтон», поднимемся на ее тридцать седьмой этаж в 52-ю комнату на короткое, очень короткое время, потому что скоро уже придут люди, чтобы проводить меня, провести всем вместе этот последний, предотъездный вечер.
Поехали в ресторан «Арарат». Были прощальные слова, взаимные благодарности, пожелания. Когда мы шли оттуда, был поздний вечер, но я поняла, что не смогу сейчас пойти в гостиницу складывать вещи, не смогу заснуть, пока не пройду хоть по самым ближайшим улицам, не попрощаюсь — пусть бегло — с Нью-Йорком. Конечно, хотелось бы пройти по улицам одной, побыть наедине с ними, но увы, это желание для меня— чистая фантастика после всего того, что я здесь наслышалась о ночной, подстерегающей опасностями жизни Нью-Йорка. Как обидно! Обидно, что эта красота, сотворенная человеком, что это парение камня, ливень огней, сверкание витрин и вывесок, стремительная гладь тротуаров — все это сейчас оставляет ощущение какой-то оцепенелости. Каждый уголок, каждая щель, даже ярко освещенная, ощетинилась, напряглась в колючем ожидании внезапной беды. Почему это так? Неужели человек так несовершенен, если столь рекламируемая «свобода» может превратить его в игрушку в ее же тисках? Так, значит, не эта свобода нужна человеку, а свобода от самого себя, высвобождение от своих ненасытных инстинктов, от извечных искусов вещного?..
Несмотря на такую репутацию ночного Нью-Йорка, тем не менее мы шагаем по его улицам, мы, три женщины— Вава Хачатрян, Лусик Меликян и я, художница, писательница и поэтесса, идем медленно, останавливаясь, так, как ходили бы в Ереване. Прошли по Амери-кен-авеню, потом свернули направо, на 33-ю стрит, которая поуже и постарше. На изможденных лицах облупившихся зданий зевают арки, внутри виден дворик, лестницы, у подъездов сложены пластиковые мешки для мусороуборочных машин. Заходим в знаменитый книжный магазин Ризоли, торгующий до этого позднего часа. Два просторных этажа заполнены книгами, альбомами, пластинками. Преобладает классика. Тихо звучит Скрипка. Мне кажется, будто я зашла в какой-то очень знакомый дом, и книги, хоть все они и на английском, тоже мне знакомы. Чуть подальше от магазина две негритянки, молодые, длинноногие, в мини-юбках, стоят, ждут. Мимо проходит группа белых мужчин, один из них подошел к девушке; обменявшись с ней несколькими словами, он присоединился к товарищам и продолжил путь. Наверное, сделка не состоялась. Сворачиваем в Парк-авеню, на улицу старых, маленьких и самых аристократических гостиниц. Вошли в кафе «Сен-Мориц» при одной из таких гостиниц: обитая красным бархатом мебель, на стене овальные зеркала в рамках в стиле рококо. Сели, выпили чай, смакуя, не торопясь. Разговор шел об Исаакяне, о первом армянском переводчике Шекспира Хан-Масеяне, об армянской персидской колонии. Потом по тем же улицам вернулись домой…
Так прошел мой последний вечер в Нью-Йорке — лениво, покойно, — и даже две ждущие негритянки на углу не вклинились в мягкую прощальную грусть этих часов.
На следующее утро я улетела. На аэродром пришли человек десять — пятнадцать, самые близкие. Вместе с их последними словами и объятиями уношу с собой весь собранный мной за четыре месяца тяжелый груз встреч, лиц, событий, груз перевиденного, перечувствованного, и настолько тяжел он, что мне трудно не только подняться с ним по трапу в самолет, но и в продолжение почти двенадцатичасового перелета хоть на несколько минут взмахом ресниц сбросить его и вздремнуть.
Нет, не удалось мне поспать над Атлантическим океаном ни по дороге туда, ни обратно…
Приехав в Ереван и начав уже писать книгу (потому что все перевиденное и перечувствованное я не могла не выплеснуть на бумагу), все еще не представляла себе ясно, что станет тем стержнем, который будет держать «тело» книги, вынесет на себе все бремя моих мыслей и чувств.
И вот один, казалось бы случайный, толчок помог мне во всей ясности увидеть этот хребет, отчетливо понять, что я хочу сказать своей книгой.
Третьего марта по телевидению должна была быть передача, посвященная пятидесятилетию со дня рождения Паруйра Севака. Я попросила мою егвардскую соседку Седу, когда начнется, позвать меня. У нее собрались соседи по подъезду, у которых еще нет телевизора. Это простые люди, крестьяне, и среди них семья пастуха— он сам, его жена, мать и дети.
Передача началась. Целых два часа звучали слова— воспоминания, речи, стихи. Целых два часа эти люди — пастух, безмолвная маленькая старуха мать с натянутым по старинке на рот платком, детишки-школьники с пытливыми глазками — сидели как пригвожденные к месту, не отводили глаза от экрана: не дай бог что-нибудь упустить! Я видела, что не все из услышанного они полностью воспринимают — Севак одновременно и прост, и очень сложен, — но я чувствовала, что здесь кроме сознания действовал еще инстинкт, какая-то добрая радиация, которая, казалось, растворяет, делает доступной сложную мысль, понятным непонятное слово. И одновременно я чувствовала, что от присутствия этих людей, от токов, идущих от их сердец, слова поэта как-то еще больше одухотворяются, словно прорастают, созревают, создается та животворная взаимосвязанность, которая извечно существует между народом и его великими сыновьями, землей и парящим над ней кислородом.
Народ — это не просто определенное количество людей с общей историей и географией. Вот сейчас более миллиона людей, сидящих у экрана, слушают одни и те же слова, причащаются к одному и тому же чувству, живут одной и той же радостью и печалью. В этот миг нет ни домов, ни улиц, рушатся стены и перегородки, сравниваются этажи, стираются расстояния. В эти минуты есть лишь одно дыхание, жар его, который сплавляет людей в единый слиток. Это и есть народ, этот единый слиток, сотворенный духом, историей, веками, сегодняшним и завтрашним днем.
Случилось так, что судьба разметала наш народ по свету, что только часть его осязаемо, непосредственно включена в эту живительную взаимосвязь.
Мы должны объединить, собрать вместе духовную энергию народа и, как бы ни был разбросан спюрк — в Азии или в Европе, в Америке или в Австралии, — должны сделать так, чтобы его дыхание сливалось с дыханием людей, приникших в тот самый вечер к телевизору, сливалось с духовной атмосферой, исходящей от Арарата, от озера Ван и Сасунских гор, от развалин Ани и строк Нарекаци, из монастырей Гандзасара и Гегарда, от Вечного огня Цицернакаберда, от смеющегося Еревана, от всей новорожденной Армении. Мы должны сделать так, чтобы энергия, которая подымается с расстелившейся по свету шири спюрка, чтобы она не рассеялась, не пролилась дождем над чужими океанами, а вошла в общий созидательный потенциал народа, из которого набирают силу его великие сыны, его культура, его вклад в общечеловеческое…