Выбрать главу

— До чего же вкусная вещь лаваш! Когда еду на полигон, мать уже знает, кладет мне в сумку четыре лепешки. Хватает на неделю, обрызгиваю водой и ем.

Могли ли представить наши предки, что традиционный армянский хлеб — лаваш, тонкий, похожий на лист древнего пергамента, придуманный ими для долгой, глухой средневековой зимы, для осажденных врагами сел и крепостей, для длинной дороги скитальцев в далекие края в поисках заработка, — что вот этот хлеб, хрупкий, но выносливый, как и руки, что пекли его, когда-нибудь пригодится их далекому правнуку, отправляющемуся в командировку по делам космоса…

Наша машина несется вниз по извилистой дороге. Мелькают новые, добротные крестьянские дома, прозрачная зелень молодых саженцев. Возвращаемся в Ереван в сумерках. Кажется, будто возвращаемся не из окрестностей его, а из самых разных времен и мест. Из первого века, из тринадцатого, двадцатого, двадцать первого. Из монастыря, вонзившегося в скалу, с горных вершин, беседующих с небом, из далей Вселенной, из Тер-Зора, Вана, из Бейрута, Парижа, Нью-Йорка — из перепутья мыслей и чувств, из концов и начал…

И вдруг он — Арарат. Белый, сверкающий. Словно только что выпростал свои вершины из отбушевавших здесь библейских вод.

Смотрим долго, в безмолвии, и, кажется, никогда еще наша душа не приобщалась так к его вечности, к его неустанному бдению над этой беспокойной землей.

Вместо послесловия

Итак, мои «Меридианы карты и души» подошли к концу. Я хотела рассказать о четырехмесячной своей поездке по Канаде и Америке, перемежая этот рассказ событиями моей жизни в Армении за такой же отрезок времени, за такие же четыре месяца.

Думаю, что читатель не столь уж простодушен и поймет, что написать книгу за такой срок не так уж просто. Четыре месяца всего лишь, как говорится, «художественный прием». Но отнюдь не художественный вымысел те причины, из-за которых я прерывала работу над книгой и уезжала из Егварда. Не сохраняя буквальную хроникальность путешествия, я дала себе слово сохранить дневниковую точность моих здешних будней, не сдвигать дни, не включать ничего, что случалось до марта и после июня. Единственное нарушение — это запись о Гарни-Гегарде, где я была не в июне, а позднее. Но я прощаю себе это «клятвоотступничество», потому что более прочной опоры, иного перекрещения для своих меридианов я найти не могла.

«Умей ее беречь!..»

Два этюда к творческому портрету

Сильвы Капутикян

1

Иные строки поэта сопровождают тебя годы и годы.

Ушел…

Но знаю всей душою —

Нам друг от друга не уйти.

Я знаю, я всегда с тобою, —

Я перекрою все пути!

Я — дом твой, я — твоя дорога,

Ты ходишь с образом моим,

В тебе меня настолько много,

Что нету места там другим.

Признаюсь: стихотворение это, датированное 1948 годом, я знал давно, едва ли не сразу после его публикации в русском переводе. А заворожило, покорило оно меня много позже, когда впервые услышал, как читала его сама Сильва Капутикян. Это случилось в Дни советской литературы в Тюменской области, на площади древнего тобольского кремля, которую запрудила многотысячная толпа людей, пришедших на праздник поэзии. Сильва Капутикян стояла на краю дощатого помоста импровизированной сцены, и энергичные ее слова звучали с таким внутренним напряжением, непоказным драматизмом, что не могли не вызвать ответного отклика. По тишине, наступившей в один миг, легко было понять, что отныне им суждено стать дорогим достоянием той благодарной, признательной памяти сердца, которая, как известно, всегда сильней рассудка памяти печальной.

…Когда домой вернешься поздно,

Ты снова вспомнишь обо мне.

Я стану дымом папиросным,

Я стану звездами в окне,

Через любые километры

До сердца сердцем дотянусь.

В окно влечу я нежным ветром,

Закроешь — бурею ворвусь.

Есть у любви своя отвага!

Влетев в твой дом, в твой мир, в твой быт,

Смешаю все твои бумаги,

Всю жизнь смешаю, может быть…

Перевод М. Львова

Влетать ветром, врываться бурей — в природе поэтического слова Сильвы Капутикян, которое органично ее натуре поэта, сильной и стойкой, цельной и устремленной. Если искать поэтому какое-то всеобъемлющее определение, способное охватить и соотнести мир творчества и мир души, то более всего кстати будет слово «гармония». Сильва Капутикян из тех поэтов, которым неведомы разночтения между жизнью и искусством. Слово для нее — точнейший сейсмограф лирического переживания, в котором испытывается чувство, вынашивается мысль, совершается прорыв от быта к бытию. Оттого эмоциональная насыщенность стихотворной интонации, мелодии, ритма всегда отвечает высокому накалу раздумий о себе ли во времени или о времени в себе.

Сердцу земли мое сердце сродни,

Если ты грудь мою плугом рассек —

В рану свои семена зарони,

И соберешь урожай, человек.

Перевод В. Потаповой

Если сердце — земля, то ему и пристало вбирать в себя все земное. Чутко отзываться на «тоску взрыхленной нивы, вздыхающей под тяжестью зерна, когда весной, тревожна, молчалива, с надеждой первых ливней ждет она». Знать тоску «бесчисленных разлук, боль всех разлук на девяти вокзалах». Терзаться и страдать, прощаясь с любимым или угадывая «призрак разлада» во взгляде сына. Но при всем том не допустить ни единой жалобы, не издать ни одного стона, не унизиться до малодушных сетований на превратности женской доли. «Я слабой была, но я сильной была…» Похоже, и впрямь судьба намеренно обделила счастьем в любви, чтобы не смолкала трепетная струна в беспокойном сердце, чтобы несбывшимися тревогами жгли его закаты и рассветы,

Чтоб все у мира брать и не бояться,

Сокровища души ему нести,

Чтоб щедрость и была моим богатством,

Чтоб все отдать — и, значит, обрести.

Чтоб не была глухой к чужой беде я

И узнавать могла, пока жива,

Непролитые слезы и смятенье

И слышать затаенные слова.

Чтоб всех моих разбросанных по свету,

Неведомых, мятущихся сестер

Огни сердец, которым счета нету,

В моих стихах слились в один костер…

Перевод Б. Окуджавы

«Право на откровенность» — так, определяя доминанту душевного строя поэта, назвал Станислав Рассадин свою вступительную статью к недавнему двухтомнику «Избранного» Сильвы Капутикян (М., «Художественная литература», 1978). Принимая такое определение, думаю, что с равным правом ключевым понятием к ее творчеству могла бы стать и «отзывчивость на боль». Свою и чужую.

Впрочем, «чужую» — слово явно неточное. В том и суть, что все чужое, чего касается взгляд или слух поэта, тут же становится своим — собственным, глубоко личным, интимным переживанием. Даже нескрываемая литературная реминисценция отрывается при этом от своего первоисточника, получает новую, вторую жизнь как реальный факт, действительный случай.

Шуршит толстовский лес, как книжные листы.

О, как он величав, как тих и необъятен…