— Памятка?
— Да, да, у меня в тетради так и записано…
У двери телефонный аппарат напоминает мне, что в этот день утром я должна обязательно позвонить в Оттаву, в советское посольство.
— Можно минуты две-три поговорить с Оттавой?
— Прошу, прошу, вот телефон, пожалуйста!
— Нужно выяснить насчет моего отъезда в Америку, — объясняю я и подхожу к телефону.
— Вы хотите звонить в советское посольство? — смутился доктор.
— Да. — И тут же догадываюсь, что к чему. — Здесь как-то шумно, позвоню из другого места…
— Да, лучше из автомата…
Наступило неловкое молчание, я поспешно взяла сумочку и, поблагодарив, вышла. Доктор, погрустневший, стоял в дверях…
На следующее утро вместе с моим здешним приятелем Грачем Пояджяном мы зашли в офис, чтобы продлить мою канадскую визу. Сидим в приемной, ждем своей очереди. На скамье крупный мешковатый парень, навострив уши, вслушивается в наш разговор.
— Армяне? — спрашивает он.
— Армяне, — отвечаем.
Обменявшись этим почти международным кодом и выяснив нашу принадлежность к армянству, парень, с трудом подыскивая слова, объясняет Грачу:
— Братец, я армянин, из Стамбула… Нурхан Манукян… Уже одиннадцать месяцев здесь. Хочу остаться — не разрешают. Говорят: «Принеси бумагу, что где-то работаешь», Пошел к здешним армянам, говорю: «Дайте бумагу». А они: «Ты дашнак? Если так, получишь». — «Никаких я этих вещей не знаю, братец! Какой я дашнак-машнак?! Я армянин». — «Иди тогда, из церкви проси бумагу». Пошел туда, дали мне двадцать долларов — и прости-прощай… А здесь, в офисе, говорят: «Ты из Турции, — значит, возвращайся в свою страну…» Я не турок, братец, я армянин…
— А что это за парень? С тобой рядом? — вступаю и я в разговор.
— Это мой дружок, грек. Я не знаю языка, и в таких местах он говорит за меня… Одиннадцать месяцев уже здесь, мамаша, — на этот раз обращается он ко мне, — все деньги, что были, утекли, как вода… Что я должен теперь делать, мамаша?..
Крупный мешковатый парень, жалкий и растерянный. Я подсказываю Пояджяну адрес землячества стамбульских армян в Монреале Может, они помогут. Пояджян на той же бумажке записывает и свой телефон, дает парню. Но вот входит служащий офиса и выкликает:
— Нурхан Манукян!
Грек подает знак, и наш сородич, крупный и беспомощный, следует за ним.
Во время своей поездки я бывала во многих городах, видела очень многих людей, со многими общалась подолгу, но эта минутная встреча с парнем по имени и фамилии Нурхан Манукян, его внешность, слова и голос прочно запали в мою память. Порой мне кажется, что два полушария, словно два гигантских корабля, заполнены людьми, разноязычными, разноцветными, разноплеменными, отыскивающими свое место на палубе. И вот Нурхана столкнули, сбросили с, палубы, а он, кое-как уцепившись за борт, еле удерживая в воздухе свое грузное тело, глядит на меня и в отчаянье повторяет: «Что я должен теперь делать, мамаша?..»
17 марта, Егвард
Сегодня мне захотелось рассказать о сестре моей мастери, о тете Арус, а если точнее — о мадам Аракси, которая приехала к нам в гости из Стамбула.
За несколько лет до этого, когда приходилось заполнять анкету, на вопрос: «Есть ли родственники за границей?»— я неизменно отвечала: «Брат матери Хачик Саркисян, в 1912 году уехал из Вана в Стамбул учиться, впоследствии коммерсант. Сестра матери Аракси Чубукчян, в 1921 году уехала из Еревана в Стамбул, к брату, домохозяйка. Муж тети Гайк Чубукчян, родился в Стамбуле, служит в страховой компании…» Писала все это, буквы от строки к строке становились мельче и мельче, так как трудно было уместить своих родичей в одну графу. Я никого из них не знала, разве что тетю Арус, которая неизвестно почему в Стамбуле стала Аракси. Помнить ее тоже не помнила. Она уехала пз Еревана, когда мне едва исполнилось два года. Но поскольку моя мать и бабушка часто вспоминали, что именно она нянчила меня, я мысленно воссоздавала образ тети Арус: вот склонилась над моей колыбелью, напевает песенку, вот вывела меня на прогулку, вот вышивает воротничок. В моем представлении она была светлолицей, полной, с большими зеленоватыми, как у мамы, глазами — такой ее описывали бабушка, соседка, а присылаемые тетей фотографии подтверждали это. Иногда на снимках было двое — дядя Каджер и тетя Арус. Бабушка глядела на них и качала головой:
— Почему эти оболтусы не обзаведутся семьями, чего еще дожидаются?..
Шли годы, и от фотографии к фотографии тетя Арус худела, исчезала округлость щек, глаза казались меньше.
— Слушай, агадуду, с чего это такую красотку никто замуж не берет? — растравляла рану Марна-хатум.
Они с бабушкой были замужем за двумя братьями и, как водится, недолюбливали друг друга. Моя бабушка была старшей невесткой в доме, и поэтому величали ее «агадуду», что означает «жена аги». На подковырку Марна-хатум она грустно, но с достоинством отвечала:
— Судьба придет — руки свяжет. Говорят, в этом чертовом Стамбуле без приданого девушку никто не возьмет…
Однажды, когда мы вскрыли конверт, из него выпала фотография. На ней в длинном подвенечном платье Арус, а рядом высокий, сухопарый мужчина в летах в черном парадном костюме. На фотографии подпись: «Господин и госпожа Чубукчяны».
— Слушай, агадуду, такая девушка, кровь с молоком, и такому хрычу долговязому досталась, — не то жалела, не то радовалась Марна-хатум.
— Не урод, так и красавец. Ах, Марна, — бабушка вздохнула, — сжалился бы господь над нами, оставил в живых отца ее, — бабушка кивнула в мою сторону, — была бы опора рядом. А этот что? Мы в Ереване, они в Стамбуле. Какой он там, нам от этого ни холодно, ни жарко…
Затем грянула война. Письма перестали приходить, застревали в колючей пограничной проволоке. И так несколько лет.
В сорок пятом уже пришла наконец долгожданная весть. Ликуя, открыли мы письмо и наткнулись на незнакомый почерк.
— Господи, да это же Каджер! — воскликнула бабушка, и все мы всполошились.
Каджер, который в Стамбуле также стал Хачиком Саркисяном, был братом моей матери. Впервые мы получили от него такое длинное письмо. Дядя писал, что наконец-то наступил мир и Красная Армия вошла в Берлин, что советский министр иностранных дел произнес прекрасную речь в ООН, что…
— Этот малый не женился еще? — прервала чтение бабушка.
Мама быстро пробежала глазами остальные строки.
— Нет еще…
— Чего это он волынит? — покачала головой бабушка.
Первое длинное письмо дяди оказалось последним. За ним наступило долгое молчание, на этот раз непонятное. Все дороги были открыты, люди находили друг друга, возвращались домой солдаты, а Стамбул все молчал и молчал. Затем изредка стали приходить открытки от Арус, которая коротко сообщала о себе, муже, о сыне Хоренике, и лишь время от времени где-то в уголке еле заметно было нацарапано: «Братец жив-здоров, шлет вам привет». А почему не писал сам, ума не могли приложить.
Бабушка давно уже перестала спрашивать: «Этот малый не женился еще?» Свыклась, молчала, утешалась тем, что «братец жив-здоров». Так и ушла она из жизни.
Еще один раз объявился дядя Каджер, еще раз высказался. Это было позже, в 1963 году. Из бейрутских газет он узнал, что я там, и на адрес газеты «Зартонк» прислал мне письмо, опять длинное, полное любви к родине. А почему не писал по ереванскому адресу и почему так и не выбрался в Ереван, узнала намного позже. То первое послевоенное письмо в Советский Союз дорого обошлось ему, да так дорого, что потом Хачик Саркисян боялся даже взглянуть в сторону Армении…
Лет семь тому назад пришло сообщение о смерти его. «Хоть он уходил из дому рано утром и приходил поздно вечером, все же была родная душа в доме, — сетовала тетя. — Сколько говорила ему: давай поедем в Армению, увидим своих, — все откладывал». Затем тетя Арус писала, что они с мужем решили осенью побывать в Ереване, «пока не отправились вслед за братом…».
Мы написали приглашение, отнесли в ОВИР и стали ждать. Ждали долго, потом пришло следующее письмо: «Родные мои, беда не приходит одна… Гайк тоже ушел вслед за братом… Остались я да Хорен… Я как будто не в себе: и года не прошло, как вторая утрата… Дом мой превратился в покойницкую…»