Они с Галей любили музей Ферсмана, а вот палеонтологический – нет, но в обоих поняли трогательность, они казались заброшенными, брошенными в первобытные лопухи, две огромные старые теплицы. Галя называла их старыми чудаками: ну разве может настоящий музей выходить в парк, глядеть на столы для пинг-понга. В музее Ферсмана Толе больше нравились сами минералы, а Гале – изделия из них, вроде пресс-папье с почти живыми ягодами из цветных камней.
Они сидели на скамейке у Чайного домика в Нескучном саду, Галя подняла указательный палец, и на него тут же спикировала синица. Толя пришел в восторг, а Галя сказала с обидой: знаешь, как это больно?
Неизвестно, кто построил Дачу «Голубятню». Галя видела ее из окна, но за книжками туда уже не ходила, была записана в районную взрослую.
Я обернулась на оклик: женщина семенила ко мне, то маша рукой, то прижимая ее к сердцу. Брат отставал, не торопился.
«Ох!… Представляете – не нашли. Витя говорит, это не четверка в письме, а единица…»
Брат ее ткнул пальцем в тетрадный лист, лиловатый и прозрачный от клеток, и издал слабый то ли посвист, то ли шелест. Я заглянула: и впрямь единица, 1-й Верхний Михайловский.
«Позвоните ей на мобильный»
«Звонила! Абонент недоступен. Ну и не надо беспокоить: мы ведь как сюрприз хотели. Галина все зазывала, да то дела, то случаи, а теперь вроде как осчастливим!»
И смеется, и лицо больше не жалкое, и белая блузка пахнем какими-то вырезными голубями, коньками, подзорами и наличниками, и огородами, и Ярославским кремлем.
Мы поднимаемся на пригорок. Здесь, в Верхних Михайловских, лучше бы им было застать октябрь. Нигде так не пахнет землей, как в октябре, а небо еще сухое, и асфальт как гравировочная пластина.
«Они с Галиной мне сводные. Мама с их отцом развелась, Витьку взяла и к родителям в Ярославль уехала. Там годика через два опять замуж вышла и меня родила. Вот, а Галя – у отца и его новой. Мачеха хорошая: в художественную гимнастику ее отдала. Галина у нас мастер спорта, по миру поездила, выступала. Личная жизнь, конечно, вся побоку… А мама меня когда первый раз привезла с сестрой знакомиться, приезжаем – а тетя Надя, Галинина мачеха, руки заламывает, дядя Сережа тоже весь чернее тучи: сбежала Галька. В шестнадцать лет. Со взрослым парнем, совершеннолетним. Сама через неделю вернулась. Я этого ничего не помню, помню только, что суетились все, мама плакала. Мама потом рассказывала, когда мне уже можно было. Дядя Сережа шум поднимать не стал. Вроде так все обошлось…»
Ее брат кивал, глядя под ноги.
«Витя тогда уже был женат. Помнишь, Вить, ты все собирался кого-то в Москве натравить на того парня – помнишь? Бог пронес… Ой, а тут же ведь Донской монастырь?!»
«Да, вот он, прямо перед вами»
«Я все монастыри в Москве знаю! У меня книжка, такая хорошая – батюшка дал!»
Ее глаза любят меня, Москву, батюшку, 1-й Верхний Михайловский. Я смотрю на косынку вокруг Витиной шеи.
То, что ты принимаешь за тоску, чаще всего что-то другое.
В день рождения Пушкина на Пушкинской площади устроили книжный развал. Торговали старыми книгами за «дорого», по большей части мужчины пенсионного возраста, иногда моложе, все в замасленных рубашках, с пропащими полуулыбками или мрачные. Это оно меня высмотрело, а не я его – «Москва-Петушки», первое издание, с бутылками на обложке. Я взяла, и из книжки выпало старое черно-белое фото: пустынная местность, горизонт, посредине торчит какая-то будка, не то землянка.
«Это Владивосток», – сказал продавец из «мрачных», не дожидаясь вопроса, и убрал фото за пазуху.
Не убегай от тоски. Потому что она не хищник, который тебя преследует, а собака, которая трусит рядом. Загляни ей в глаза, потрепи по холке. Скажи ей: ты моя собака, я люблю тебя.
Толя приподнялся и поцеловал меня.
«Ты мечтаешь о счастье, – сказал он однажды и улыбнулся совсем как продавец с книжной барахолки, будто сразу увидел счастье в виде чего-то маленького, – Это придет. Всем выпадает немного счастья»
«Не хочу никуда лететь, – сказала я, – Хочу сидеть на твоей ладони»