— Странный вопрос задает ученица Мерлина ученику Мерлина.
— Почему же? Можно ведь оказаться плохим учеником. Вот я — плохая ученица. Мерлину так и не удалось научить меня любви к справедливости, которая лежит в основе его творения и представляет собой разновидность любви к человеку. Он не сумел научить меня обыкновенной терпимости и не сумел даже подавить ненависть в моем сердце. Ибо что такое хрупкая справедливость человека перед громадной несправедливостью мира вещей, точнее говоря, перед полным отсутствием справедливости в их механике, абсолютным равнодушием к справедливости их вечных физических законов? Выслушав твою речь при учреждении второго Круглого Стола в Камелоте и сравнив ее с речью Мерлина при учреждении первого в Кардуэле, я пришла к выводу, что и ты — плохой ученик.
— Почему же?
— Речь Мерлина зиждилась на законе, твоя — на вере. Он выступал как политик, ты — как мистик. Его устами говорил философ, твоими — сектант. Он поставил во главу угла власть, основанную на силе: это реальность, которая одна только и дает возможность достичь власти — быть может, власти закона. Ты поставил во главу угла ничтожную пустышку, самые суетные предубеждения духа и рассудка — а это либо суеверие, если ты веришь в свои слова, либо риторическое украшение, если ты в них не веришь. Ты был красноречив, но воздействие риторики мимолетно, поэтому твой мир показался мне таким фальшивым, хрупким и многоречивым, что я даже порадовалась. Могу дать совет: пусть философ в тебе призовет на помощь короля и воина, ибо поддержать ложную идею могут только скипетр и меч.
Она говорила с добродушной, почти сострадательной иронией, и эта безмятежность делала ее еще более обольстительной. Артур смотрел на нее в смятении — недоверчиво и вместе с тем восторженно. Ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы ответить.
— Мерлин предназначил мне не такое обучение, как тебе, и из закона вещей я знаю только то, без чего нельзя обойтись. Ты создала на основе этого закона собственную этику, позволяющую прибегать к вымыслу. Но этика изначально принадлежит закону людей, которому Мерлин обучил меня при самом первом изложении своего плана. Ибо этика неразрывно связана с властью — это необходимость, а не свобода воли. Следовательно, в силу непреложности еще одного закона каждой концепции власти соответствует собственная, а не какая-то другая этика — концепция же моей особой власти принадлежит не мне, а Мерлину. Всякая власть над людьми основана либо на силе, как в старом мире, либо на справедливости. Справедливость проистекает из метафизики: это единственный способ возвысить закон и вырвать его из рук самого хранителя — короля, который должен подчиняться ему вопреки личным своим интересам. Все добытое им посредством силы и во имя личного интереса может быть отнято у него — что не вызовет никакого возмущения — другой силой, исходящей из других интересов. Но опасно вступать в противоборство с высшим, необходимым и универсальным законом, уже утвердившимся в людских душах. Из этого следует, что я не могу разделить закон людей и метафизику. И я не вижу здесь ни суеверия, ни риторического украшения, хотя тебе доставляет удовольствие обвинять меня в подобных изъянах содержания или формы.
Моргана улыбнулась.
— Быть может, — сказала она, — ты не такой уж плохой ученик, как мне показалось. Тем не менее остается истиной, что речь твоя по сути своей запятнана суеверием и проникнута хаосом. Суеверием, потому что ты сказал: «Так разделил я свое тело за этим Круглым Столом, как это сделал Христос за столом Его Последней Вечери». Хаосом, потому что ты произнес слова о «страстной любви», а по убеждению Мерлина, которое я нахожу справедливым, закон и страсть взаимно исключают друг друга. Из этого следует, что вся речь твоя более походит на религиозное откровение, чем на политическое или даже метафизическое рассуждение. Откровение и метафизика не родственны, но враждебны друг другу, ибо первое — готовый ответ самозваного провидца, который подобными ухищрениями ввергает верующего в рабство, тогда как вторая — вопрос мыслителя, ведущий к сомнению, которое может стать источником свободы воли. Именно в этом главное различие между священником и философом. Когда откровение становится господствующей религией, священник — этот выскочка, находящийся в полном согласии с миром, — занят лишь тем, чтобы охранять источник своей власти и наживы, чем утверждает невежество. Философ, по природе своей бескорыстный и терпимый, намеренно устраняется из экономических отношений мира и обращается к разуму, стремясь сделать его более открытым. От твоей речи разило священником, но метафизика слышно не было, философа же — и подавно. Вера подобна силе: другая вера может ее отвергнуть и сместить, поскольку она, как и сила, основана на произволе. Но разум живет так же долго, как рассудок. Можно попытаться удушить его и даже внешне преуспеть в этом, однако он не умирает. Хотя сейчас твой еврейский бог заткнул рот моим греческим ученым, настанет день, когда человек вернет им способность говорить. Поэтому я и говорю тебе, что мог бы стать прочным Круглый Стол Мерлина, а пришедший ему на смену твой — нет. И я, Моргана, смогу уничтожить его, если пожелаю.