Выбрать главу

Глава семнадцатая,

не столь отдаленная от нас, как это кажется

Долго беседовали мы на эту важную тему; но так как сей вопрос глубоко трогал нас и мы, разгорячившись, уже готовы были впасть в ту чрезмерность чувств, при которой человек теряет спокойствие, необходимое для трезвых мыслей, я внезапно прервал наш разговор, переведя его, как вы увидите далее, на другой предмет.

— Скажите, пожалуйста, — спросил я, — кто нынче торжествует победу — молинисты или янсенисты?{75} — На этот вопрос мой ученый собеседник отозвался громким смехом. Никакого другого ответа я от него не дождался. — Ответьте же мне, сделайте милость, — сказал я. — Вот тут прежде обретались капуцины, здесь кордельеры, а там дальше — кармелиты;{76} что сталось со всеми этими пустосвятами, с их сандалиями, бородами и бичами?

— Мы ныне уже не откармливаем за счет государства толпу болванов, изнывающих от скуки и наводящих ее на других, тех самых, что давали дурацкий обет никогда не быть мужчинами{77} и порывали с теми, кто ими оставался. Впрочем, мы пришли к выводу, что они скорее достойны были жалости, нежели осуждения. В самом нежном возрасте их заставляли вступать на поприще, о котором они не имели понятия,{78} так что виноваты были те законы, что позволяли этим детям располагать собственной свободой, всей ценности которой они неспособны были еще постигнуть. Эти отшельники, чье уединенное обиталище торжественно возвышалось посреди городской суеты, постепенно начали понимать все прелести жизни в обществе и мало-помалу стали приобщаться к ней. Наблюдая живущих в согласии братьев, счастливых отцов, мирные семьи, они стали сожалеть о том, что подобное счастье им недоступно; они принялись втайне вздыхать, вспоминая о роковой минуте, заставившей их отречься от радостей жизни, и, проклиная друг друга, словно каторжники, закованные в цепи,[71] призывали тот час, когда откроются перед ними двери их тюрьмы. И этот час пробил: цепи спали с них сами собой, без всяких усилий, ибо для этого настал срок. Так спелый плод отрывается от ветки, стоит лишь слегка встряхнуть дерево.[72] Толпами стали они выходить из монастырей, веселые, довольные, и из рабов вновь становились людьми. Эти дюжие монахи,[73] казалось, воплощавшие в себе здоровый дух молодости мира, с румянцем во всю щеку, с лицами, сияющими любовью и радостью, взяли себе в жены тех воркующих голубок, тех чистых дев, что томились под монашеским покрывалом, вздыхая о более сладостной и менее святой жизни.[74] Они с примерным рвением выполняли свои супружеские обязанности, и целомудренные их лона производили на свет отпрысков, достойных столь прекрасного брачного союза. И счастливые их мужья, не менее ликующие, чем они, уже не столь рьяно добивались права быть причисленными после смерти к лику святых; они были просто добрыми отцами, добрыми гражданами, но я тем не менее твердо верю, что, оставив этот мир, они попали все же в рай, хоть и не провели ради этого всю свою жизнь в аду. Надобно, правда, сказать, что преобразования эти в то время весьма поразили римского епископа, но его вскоре заставили заняться собственными делами, и весьма серьезными.

— Кого это вы называете римским епископом?{79}

вернуться

71

Во всех этих монастырях, битком набитых людьми, постоянно идет тайная междоусобная война. Это клубок змей, пожирающих друг друга в темноте. Монах — животное злое и бездушное. Его снедает тщеславное желание выдвинуться в своем кругу; у него достаточно времени, чтобы взлелеять эти честолюбивые замыслы, в честолюбии его есть нечто зловещее. Едва удается ему достигнуть власти, как тотчас же проявляются в нем свойственные ему жестокость и безжалостность.

вернуться

72

В отношении общественного устройства не требуется никакого взрыва. Самые большие перемены, и притом неотвратимые, производят время и разум.

вернуться

73

Лютер,{317} со столь пылким красноречием метавший молнии против монашеских обетов, утверждал, что выполнять закон воздержания так же мало возможно, как и отречься от своего пола.

вернуться

74

Какой это жестокий предрассудок — собирать в освященной религией тюрьме так много красивых молодых девушек,{318} таящих в себе все пылкие желания, доступные их полу, которые еще усугубляются постоянным затворничеством и непрекращающейся душевной борьбой. Чтобы понять, какие страдания раздирают сердце такой девушки, надо поставить себя на ее место. Робкая и доверчивая, она была обманута, сбита с толку и в своем восторженном воодушевлении долгое время верила, будто все ее мысли будут всецело поглощены богом и религией. Но в разгар благочестивых молитв природа неожиданно пробуждает в ее сердце незнакомые ей доселе силы, и те властно подчиняют ее себе. Огненные их стрелы истощают ее чувства, она вся пылает в своем уединении; она пытается бороться, но стойкости ее нанесен удар: краснея от стыда, она жаждет любви. Она оглядывается и видит, что она одна, кругом нее непреодолимые преграды, а между тем все ее существо неудержимо влечется к какому-то воображаемому избраннику, которого воспламененное ее воображение наделяет все новыми чарами. С тех пор она не знает ни минуты покоя. Она была рождена, чтобы быть счастливой матерью; ее навечно сделали пленницей и приговорили быть всю жизнь несчастной и бесплодной.{319} И тогда она понимает, что закон обманул ее, что не бог отнял у нее свободу, что религия, которая безвозвратно завладела ею, противна природе и разуму. Но чем могут помочь ей слезы и жалобы? Заглушаемые её рыдания теряются в тишине ночей. Пылающий яд, что бродит в ее жилах, разрушает ее красоту, отравляет кровь и быстро клонит к могиле. Она мечтает о смерти и сама готовит себе могилу, где обретет, наконец, вечное успокоение.