Я живу в маленькой сельской хижине, что немало способствует моему счастью. Из окон ее открываются два различных вида: один — на уходящие вдаль возделанные поля, где зреет драгоценное зерно, которое питает человека; другой — на более узкое пространство, являющее моим взорам последний приют человека, рубеж, за которым кончается его тщеславие, узкое ложе, куда рука смерти равнодушно укладывает безропотные свои жертвы.
Вид этого погоста не только не вызывает у меня отвращения, этого детища страха, а напротив, понуждает к мудрым и полезным размышлениям. Здесь не слышу я более городского шума, который оглушает и смущает душу. Перед лицом сей священной печали я проникаюсь мыслями о предметах высоких. Спокойно и пристально взираю я на могильные плиты, под которыми засыпает человек, чтобы вновь возродиться, под которыми предстоит ему отблагодарить природу и оправдать премудрость Творца.
Сияние дня внушает мне печаль. Я жду вечерних сумерек и той успокоительной темноты, которая, придавая тишине ночи еще большее очарование, благоприятствует рождению высоких мыслей. Как только ночная птица, испуская унылый крик, тяжелым своим полетом прорежет густую мглу, я беру свою лиру. Приветствую тебя, о величавый сумрак ночи! Вознеси душу мою ввысь, скрой от меня изменчивую картину мира, яви мне сияющий трон, где восседает священная истина!
Чутким ухом прислушиваюсь я к полету одинокой ночной птицы: вот опустилась она на чей-то костяк; удар крыла, и с глухим стуком откатывается в сторону череп, бывший некогда вместилищем честолюбия, гордости, дерзновеннейших замыслов.
По очереди садится ночная птица на могилы — и на холодный мрамор с уже полустертыми временем именами, кои высекло здесь тщеславие, и на могильный холм бедняка, украшенный свежими цветами.
Прах честолюбца! Да исчезнешь ты навек! И вы еще отваживаетесь высекать на мраморе все эти пустые титулы! Жалкая гордыня в царстве смерти! Я видел истлевшие кости, покоившиеся в тройном гробу, дабы прах их не смешивали с прахом других людей.
Приблизься, о надменный смертный; взгляни на эти могилы. Какое нам дело до имени того, у кого нет более имени. Лживая эпитафия, на коей еще сохранились жалкие следы его начертания, бесславнее забвения; она — словно колеблющийся вымпел потонувшего корабля: некоторое время виднеется он еще на поверхности, а затем исчезает вслед за кораблем в морской пучине.
О, насколько же счастливее тот, кто не возводил при жизни бесполезных пирамид, но неустанно следовал путем чести и добродетели. Он обращал взор свой к небу. Видя, как разрушается хрупкое строение, в котором целый сонм забот терзал его бессмертную душу, он благословил меч, что внушает ужас злодею; и когда вспоминаешь о смертном часе этого праведника, то для того лишь, чтобы научиться у него умирать, как умирал он.
Он умер, этот праведный человек, и он видел перед смертью, как лили мы слезы, но не над ним, над собою! Смертное его ложе окружено было братьями. Мы говорили с ним о тех утешительных истинах, коими полна была душа его; мы беседовали с ним о боге, чье присутствие он чувствовал лучше, нежели мы. Казалось, край завесы уже приоткрывается перед угасающими его очами… Он приподнялся, он обратил к нам сияющее счастьем лицо, он спокойно протянул к нам руку, он улыбнулся нам, прежде чем испустить дух.