Когда ее везли мимо столба, к которому прислонился Гофман, она прокричала:
– Помогите! Спасите меня! Я никогда не делала зла, помогите! – И несчастная едва не опрокинула помощника палача, поддерживавшего ее.
Гробовое молчание толпы нарушалось только криками жертвы. Наблюдателей, этих фурий, привыкших издеваться над мужеством осужденных, тронули невыразимые терзания женщины. Они понимали, что их проклятия не смогут заглушить ее стенаний, и страшились довести это исступление до сумасшествия, до высшей степени страданий.
Гофман, не чувствуя биения сердца в груди, ринулся с толпой вслед за телегой. Он, словно новая тень, присоединился к погребальному шествию привидений, составлявших последнюю свиту королевской любимицы. Госпожа Дюбарри, увидев бежавшего за повозкой юношу, закричала снова:
– Верните мне жизнь!.. Я отдам все свое состояние народу! Сударь!.. Спасите меня!
«О, она обратилась ко мне! – подумал молодой человек. – Ко мне! Женщина, взгляды которой так дорого стоили, слова которой не имели цены, заговорила со мной!»
Он остановился. Повозка приблизилась к площади Революции. Среди мрака, только усиливавшегося от холодного дождя, Гофман смог различить две тени: белую – это была жертва, и красную – то был эшафот.
Юноша видел, как палачи тащили эту белую тень по ступеням. Он видел, как она пыталась противиться им, но вдруг ее страшный крик оборвался, и несчастная, потеряв равновесие, упала на роковую доску.
Гофман слышал, как женщина умоляла:
– Помилуйте, господин палач, еще одну минуту, господин палач…
Но в следующий миг все было кончено – нож упал, отбросив тусклый отблеск. Гофман поскользнулся и скатился в ров, окружавший площадь.
Это была чудовищная картина для артиста, искавшего во Франции новых впечатлений и новых мыслей. Бог сделал его свидетелем страшного наказания.
Недостойная смерть Дюбарри была в его глазах отпущением вины бедной женщины. Стало быть, она никогда не носила греха гордыни на душе, раз не смогла даже умереть достойно. Уметь умереть, увы! В то время это было главной добродетелью для тех, кто был не знаком с пороками.
Гофман в тот день признался самому себе, что если он приехал во Францию, чтобы увидеть вещи необыкновенные, то он достиг своей цели.
Несколько утешившись этой философской мыслью, он подумал: «Остается только театр, не отправиться ли мне туда? Я знаю, после того, что я видел всего минуту назад, актрисы оперные или трагические не произведут на меня большого впечатления, но я буду снисходителен к ним. Нельзя много требовать от женщин, умирающих только шутки ради… О, я постараюсь хорошенько запомнить это место, чтобы никогда ноги моей здесь больше не было!»
Суд Париса
Гофману была свойственна резкая смена настроений. После случившегося на площади Революции, взволнованного народа, толпившегося у эшафота, мрачного неба и крови ему захотелось света люстр, радостных лиц, цветов – одним словом, жизни. Юноша не был вполне уверен, что благодаря этому средству он сможет изгладить из своей памяти чудовищное зрелище, свидетелем которого он стал. Но молодой человек любым способом хотел развеяться и доказать себе, что есть еще на свете люди, способные жить и веселиться.
Гофман решил отправиться в Оперу. И юноша пришел туда, правда, так и не понял, как именно ему это удалось. Его вела сама судьба, и он следовал ей, подобно слепому, не отстающему от своей собаки.
Как и на площади Революции, народ толпился на бульваре, где в то время находился Оперный театр, а теперь располагается театр Порт-Сен-Мартен. Гофман остановился перед этой толпой и посмотрел на афишу. Играли «Суд Париса», пантомимный балет в трех действиях господина Гарделя-младшего, сына учителя танцев Марии-Антуанетты, ставшего со временем постановщиком балетов для самого императора.
– «Суд Париса», – прошептал поэт, пристально посмотрев на афишу, словно силясь запечатлеть в сознании эти два слова.
Но напрасно он повторял по слогам название балета. Оно казалось ему лишенным всякого смысла – так трудно было Гофману освободиться от переполнявших его печальных воспоминаний и всерьез задуматься о творении, сюжет которого был заимствован господином Гарделем-младшим из «Илиады» Гомера.
Не странное ли это было время, когда утром можно было видеть осужденных, в четыре часа дня – казненных, а вечером – танцующих, которые сами рисковали головой.
Гофман понял, что, если кто-нибудь не потрудится объяснить ему, что играют на сцене, он сам никогда не разберется и, может быть, сойдет с ума, стоя перед афишей. Из этих соображений юноша подошел к толстому господину, следовавшему за толпой вместе со своей женой, – с незапамятных времен толстые мужчины любят ходить с женами туда, куда идут все, – и обратился к нему: