Накануне похорон Еноха, Розенблум поехал поутру к губернатору. Но курьер заявил ему, что раненый князь никого не принимает, и по всем служебным делам следует обращаться к фон Заалю; если же ему угодно просить губернатора по личному делу, то пусть обратится к дежурному чиновнику особых поручений, Алябьеву.
Служебный кабинет губернатора, расположенный в первом этаже, сильно пострадал в день беспорядка и, ввиду того, что главная масса дел была сдана вице–губернатору, Георгий Никитич разрешил принимать просителей, обращающихся лично к нему, в маленькой гостиной на своей половине. Туда и направился Розенблум. В зале было человек двадцать просителей, большею частью русских и родных тех, которые были заключены под стражу за участие в беспорядках. Явились они к князю потому, что не хотели подавать прошений фон Заалю, достаточно прославившемуся своим возмутительным пристрастием к евреям и прозванному за это в народе «жидовским батькой».
С присущей ему наглостью, Розенблум направился к Алябьеву и оборвал разговор его со старухой, о чём–то просившей со слезами на глазах.
– Я вынужден обратиться к вашему содействию, – сказал он, едва кивая головой, – чтобы добиться свидания с моей belle–soeur (Перев., – невесткой), вдовой покойного Евгения Аронштейна. Швейцар наотрез отказался впустить меня под предлогом, что она больна и не принимает. Алябьев обернулся и смерил нахала взглядом.
– Нина Георгиевна действительно нездорова. Кроме того, ей не о чем, я полагаю, говорить с вами, г–н Розенблум, и меня, право, удивляет ваша настойчивость тревожить больную, глубоко огорчённую смертью брата.
– Вот ваши слова действительно могут удивить всякого здравомыслящего человека, – ядовито ответил Розенблум. – А ещё удивительнее – грубая бестактность со стороны самой вдовы, Нины Аронштейн. Завтра хоронят несчастного, всем для неё пожертвовавшего человека, которого её подлые соотечественники убили у неё же на глазах, а эта бессовестная женщина, ни разу не пришла помолиться у гроба за упокой его души, ни слезинки не пролила над его безвременной трагической кончиной. Вот для того, чтобы напомнить этой бездушной женщине её обязанности, потребовать, чтобы она исполнила последний, заслуженный её покойным мужем долг, я и пришёл сюда и не уйду, не переговорив с ней. А потом ей никто не мешает сколько угодно оплакивать этого негодяя брата, понёсшего вполне заслуженное наказание за то, что забавлялся стрельбой по неповинным мирным людям, законно и безвредно радовавшимся своему освобождению от тиранства!..
Лицо Алябьева стало багровым, но он сдержал себя и строго ответил:
– Прежде всего попрошу вас, милостивый государь, умерить ваш голос и не забывать, что здесь вы не в синагоге и не на митинге, а в приёмной начальника губернии. Затем, я не позволю вам поносить память покойного князя Арсения, и в случае повторения вашей гнусной клеветы, велю курьерам вас вывести проворнее, чем вы сюда влетели. Наконец, заявляю вам, что здесь нет никакой вдовы Аронштейн, а есть только дочь князя Пронского, которой похороны покойного банкира нимало не касаются…
– Что?.. Что вы говорите?.. Похороны мужа не касаются его вдовы?.. – в бешенстве завизжал Розенблум. – Нина Георгиевна законно обвенчана с Аронштейном, и на это есть документы, за подписью её самой, священника и свидетелей.
– Не потому ли вы так настаиваете на законности этого брака, что желаете обеспечить Нине Георгиевне часть наследства? – насмешливо спросил Алябьев.
– Наследства?.. По какому же праву могла бы она его требовать? – нерешительно пробормотал озадаченный Розенблум.
– Успокойтесь, требовать наследства она не будет, потому что не считает законным свой брак, заключённый под угрозой убийства отца, и будучи завлечена в подлую ловушку. А теперь, довольно об этом, и потрудитесь удалиться. Беспокоить Нину Георгиевну своим присутствием вам не для чего, ввиду того, что у неё ровно ничего нет общего ни с вами, ни с вашей семьей.
– Это мы ещё будем пашмотреть, – в ярости зашипел Розенблум. – Я и без вашего позволения найду дорогу…
Он кинулся к дверям во внутренние комнаты, перед которыми стоял Алябьев, и так его толкнул, что тот чуть было не потерял равновесия, но, во всяком случае, не утратил присутствие духа.
Быстро схватив еврея за фалды, он отбросил его назад, на что тот ответил ударом кулака в грудь и снова попытался ворваться в дверь. Но на этот раз терпение Алябьева истощилось, и крепкая затрещина запечатлелась на пухлой физиономии Захария Соломоновича, который зашатался, наткнулся на дубовое кресло и, пытаясь удержаться, схватился за маленький столик, но опрокинул его и сам грохнулся на колени.
Находившиеся в комнате просители ахнули от изумления, при виде этой мгновенно разыгравшейся сцены. Но Розенблум вскочил уже на ноги и, сжав кулаки, бросился к Алябьеву.
– Гевалт!.. Удовлетворения!.. Требую удовлетворения! – завопил он. Но Кирилл Павлович достал из кармана револьвер и презрительно улыбнулся, видя, как Розенблум в ужасе метнулся в сторону от направленного на него оружия.
– Первое удовлетворение запечатлено на вашей физиономии, тем не менее, я не отказываюсь от поединка на каком угодно оружии и вечером пришлю вам своих секундантов, а утром мы будем драться. Может быть, я даже доставлю вам счастье сопровождать достойного вас зятя на «лоно Авраамово», – сказал Алябьев презрительно.
– Прекрасно. Но прошу, не предрекайте заранее, кто из нас попадёт в рай, – прошипел обозлённый еврей, почти бегом вылетая из комнаты.
Пока всё это разыгрывалось в приёмной губернатора, не менее тяжёлая сцена происходила в комнате князя. Приехала Роза Аронштейн; а матери усопшей княгини вход был свободный. Банкирши не было в Петербурге, когда пришла депеша с известием о смерти Зинаиды, что и объясняло её запоздалый приезд.
При виде обезображенного тела дочери, она подняла вопль и вообще впала в ужасное и притом шумное отчаяние, но затем, несколько опомнившись, потребовала у горничной успокоительных капель и спросила про князя, а та, без всякого злого умысла, провела её до дверей комнаты, где лежал Георгий Никитич.
Мадам Рейза влетела туда, как бомба, и на больного посыпался град всяких обвинений и упрёков, смысл которых был тот, что он плохо берёг и охранял вверенного его попечению «ангела», что он покинул жену на произвол судьбы и обрек её этим на ужасную смерть, крайне загадочную и могущую возбудить подозрения, наконец, что она с мужем непременно потребуют у него отчёта в его поведении.
Георгий Никитич хмуро и молча слушал её. Когда же банкирша, наконец, смолкла, чтобы перевести дух, он холодно и презрительно ответил:
– Я принимаю в соображение, сударыня, ваше материнское горе и им извиняю грубые оскорбления, которые вы осмелились наносить мне в моём доме. Пока ваши достойные сородичи влекли меня в тюрьму освобождать убийц и разбойников, в это самое время ваша дочь была ограблена и убита. Если бы вместо того, чтобы сидеть дома, княгиня не бежала на улицу, с ней ничего, наверно, не случилось бы; а держать её у себя в казарме я, понятно, не мог. Вообще в этот день много творилось странного и подозрительного. Например, совершенно необъяснимо присутствие в спальне жены вашего родственника, Когана, занимавшегося, между прочим, ограблением драгоценностей с бывшей там иконы. Дело суда раскрыть такого рода тайны, а потому к нему вы и потрудитесь обратиться.
Упоминание про Когана и известие, что похороны Зинаиды Моисеевны назначены назавтра в девять утра и без всяких торжеств, вызвали новый взрыв упрёков и негодования.
Но князь был твёрд и объявил, что не допустит, чтобы погребение жены служило предлогом для политических демонстраций; а для публичного скандала достаточно было похорон Еноха и Лейзера. Аронштейнша удалилась, наконец, обозлённая, как фурия.