Выбрать главу

Тогда палач положил ласково руку на голову мальчика и спросил:

— Скажи, паренек, что с вами, почему вы в такую переделку попали? Где отец и мать ваши, скажи, горемычный?

Все со вниманием ждали ответа от мальчика, быстро заволновавшегося от проявленного к нему сочувствия. Видно было, что горе с еще большей быстротой ударило в его сердце, и сперва тихо, а затем словно воодушевляясь собственным несчастьем, он порывистым, резким голосом, в котором звучали обида, боль и безнадежность страдания, стал рассказывать при гробовом молчании присутствующих:

— Пять дней тому назад папу повесили… у нас была сходка… пришла полиция… гости стали стрелять… ей- Богу, папа не был виноват, они сами сделали это… Мама все делала, чтобы папу спасти, чтобы на каторгу… ничто не помогло… папу повесили…

— Бедные папа и мама… — тихим, едва слышным тоном вырвалось из запекшихся губ девочки. Мальчик вздрогнул, что-то как будто задержалось у него в горле, словно перехватило дыхание.

— Мама все плакала, плакала, пока у нее хватало слез… Потом она просто мучилась… В ту ночь, когда папочку вешали, мы все чуть не умерли… да, чуть не умерли… чуть не умерли.

Мальчик настойчиво твердил одно и то же и с трудом сорвал себя с этой мысли; он не мог постичь до сих пор, как они все вынесли этот час страданий и ужаса. Он говорил с тоской, голосом, дрожавшим от спертого дыхания.

— Мы все время тогда молились на коленях. Боже, что это было, что это было… Мы знали, что там сейчас папочку вешают… Мы чувствовали, что он чувствовал… Мы чувствовали, как его брали… все чувствовали… Мы не знали, что делать… как жить в эту минуту…

Все слушали, затаив дыхание, пораженные трагедией жизни. У старого городового стояли слезы на глазах, потому что он был чувствительнее всех. Палач сидел потрясенный, полный жалости к страданиям его маленьких гостей, которых он накормил и обогрел. Он рад был бы чем можно помочь им и почти не думал о том, что он пять дней тому назад вешал отца этих самых маленьких страдальцев. Он никогда не смотрел на себя, как на виновника казни, потому что действовал по распоряжению начальства, которое он, как старый арестант, слушал, уважал и которому привык подчиняться, и исполнял смертные приговоры без личной вражды к казнимым. Вследствие этого он отстранял от себя нравственную ответственность, не придавал никакого значения своему участию в казни отца детей и полагал, что ничто не мешает ему сочувствовать бедным детям и жалеть их.

Арестант же Охов во время рассказа мальчика сидел в ярости и выбирал момент, когда он наконец приведет в исполнение тот акт, ради которого явился сюда. Но, наблюдая за волнением палача, он вдруг вздрогнул от явившейся мысли испытать палача. Он вздумал использовать ложное положение Юхнова; его озлила и обидела эта доверчивость бедных детей к палачу их отца, нарушение всех законов правды и справедливости.

Он так и впился глазами в Юхнова, следившего с острым вниманием за словами мальчика. Последний почему-то больше всего обращался к палачу, жаловался ему всей силой своей обиженной души, словно взывал к его сердцу, требовал его сочувствия, ласки и утешения. По какому-то злому противоречию, палач больше всех вызывал его симпатию. Угадав, что это утешает палача, арестант вдруг нагнулся к нему и шепнул ядовито на ухо:

— Чего не признаешься, что ты родителя порешил? Похвались.

Юхнов вздрогнул, словно его укололи, и зло взглянул на соседа.

— Брось! — не без беспокойства произнес он.

— А я скажу! — с искривленной улыбкой, вызывающе подтвердил Охов.

Тогда на лице палача ясно отразился испуг и с продолжительным вниманием он впился в лицо арестанта, сразу почуяв в нем врага.

— Тебе-то какое дело? — глухо произнес он, все-таки не веря в угрозу соседа.

— А так, пусть благодарят тебя…

Сознание опасности сразу охватило палача, и вместе с тем, острая боязнь того впечатления, которое постигнет детей, когда они узнают, к кому они так доверчиво отнеслись. Тревога его росла с каждой минутой, он страшился разочарования детей, их дальнейшего поведения, своего положения перед ними, их взглядов и слов. Он растерялся, сам определенно не постигая своего увеличивающегося страха; на лбу его выступил крупный пот. В то же время, бешеная злоба подымалась в его душе против человека, так бесцеремонно нарушавшего его покой, редкое наслаждение обществом и праздником. Губы его дрожали, кулаки сжимались, его грозный взгляд сталкивался с острым, испытующим, как будто дразнящим взглядом арестанта. А бедный мальчик уже тихо-тихо продолжал: