На улице Эмми схватила мужа за руку.
— Ну давай, колись. Что они говорили? Я умираю от любопытства.
— Я всегда считал, что ты не интересуешься сплетенями, — укоризненно заметил Генри.
— Не занудствуй. Рассказывай.
Тиббет ухмыльнулся.
— Ладно. Ты не единственная, кто не считает Марию Пиа пай-девочкой, — сказал он. — Из их разговора можно было понять, что они хорошо знали ее в Риме, до замужества. И Франко ди Санти они тоже знали. Скорее всего, у него — ни гроша, и они думают, что баронесса ходит по краю пропасти: судя по всему, с ее мужем шутки плохи.
— Я это сразу поняла. Стоило только взглянуть на него… — Эмми едва заметно передернула плечами. — Бедная Мария Пиа.
— Интересно, почему она вышла за него, если так ненавидит? — задумчиво произнес Генри.
— Может, на самом деле она его и не ненавидит…
— Нет, ненавидит! Ты видела ее лицо там, в Инсбруке?
— Да, но…
— Мы пришли, — сообщил Генри.
Они остановились перед маленьким тесным магазином, над которым красовалась вывеска «Разные товары». Товары действительно были очень разными. Огромные упаковки спагетти и макарон всех форм и цветов теснились рядом с гирляндами детских туфель, связанных наподобие луковых плетенок; красочные открытки (куда без них) делили прилавок с миндалем в сахаре и сыром; пармская ветчина источала соблазнительный аромат рядом с наваленными кучей солнцезащитными очками; изящные бутылки кьянти свисали на крюках вперемешку с салями, мортаделлой и ботинками-снегоступами. В магазине стоял густой смешанный запах чеснока, пыли, сыра и лакричных конфет. И нигде ни малейшего признака сигарет.
Коренастая женщина за прилавком, в белоснежном, без единого пятнышка фартуке, взвешивала мясистые черные оливки на медных, начищенных до блеска весах. Ее волевое загорелое лицо было изрезано смешливыми морщинками, и она безостановочно болтала с покупателем — маленьким мальчиком в рваной полотняной кепке.
— Eccoli![11] — Роза Веспи бросила еще пару оливок на и без того уже полную чашу весов и ловко скрутила бумажный кулек, из которого начал вытекать черный сок, как только мальчик сжал его своими маленькими пальчиками.
— Синьора Веспи? — сказал Генри.
— Si, Signore.
— Non parlamo Italiano[12], — решительно вставила Эмми.
— Ah, Inglese?[13] — просияла хозяйка магазина. — Sigarette Americano, no?[14]
— Да, пожалуйста, — ответил Генри.
Волна черных нижних юбок колыхнулась над прилавком, когда Роза Веспи, нырнув своим крупным торсом под него, стала шарить в темных недрах. Раскрасневшаяся, с победным видом, она возникла вновь, словно Афродита из пены морской, с четырьмя пачками «Кэмела».
Генри протянул пятитысячную банкноту, которую недавно поменял в отеле. Роза закудахтала над ней и стала рыться в обшарпанном выдвижном ящике, служившем кассой, словно курица, раскапывающая червяка в пыли. В конце концов, не сумев наскрести достаточно бумажек и блестящих медных монет, она бодро улыбнулась покупателям, несколько раз повторила: «Momento, signore» и скрылась за дверью позади прилавка, которая вела в семейное жилое помещение.
Через открытую дверь Тиббету была хорошо видна гостиная — небольшая комната, загроможденная обшарпанной тяжеловесной мебелью красного дерева с набивкой из конского волоса и щедро украшенная пластмассовыми статуэтками шести или семи разных святых. Его внимание, однако, привлекли два других предмета. Первым была новенькая и явно дорогая радиола, неуместно засунутая под замусоленную оконную занавеску. Вторым — что-то вроде алтаря, искусно сооруженного из черного крепа и черных лавровых листьев и занимающего центральное место на каминной полке; по обоим краям мерцали две маленькие свечки, а посередине стояла черно-белая чуть выцветшая фотография исключительно красивого молодого человека с иссиня-черными волосами, дерзко взиравшего изнутри петли четок, висевших поверх портрета. Этим молодым человеком мог быть только Джулио, трагически погибший инструктор по горным лыжам, сын Розы. Генри невольно задумался: является ли эта демонстрация скорби — столь же не вяжущаяся с очевидно бодрым настроением синьоры Веспи, — не более чем благочестивой декорацией, просто символом родительского горя, или она выражает истинную, глубоко скрытую душераздирающую боль, которую семья не может позволить себе выставить на публичное обозрение.