Вскоре денег у нас были полные карманы. Можно было сорить ими, не обращая внимания на расходы. Девушки, автомобили. Праздник. Ночи мы заканчивали в Эстак, у цыган, пили и слушали их игру на гитаре. У родителей Зины и Кали, сестер Лолы. Теперь Лола появлялась вместе с сестрами. Ей исполнилось шестнадцать лет. Она сидела в уголке, съежившаяся, молчаливая. Отсутствующая. Почти ничего не ела и пила только молоко.
Мы быстро забыли о книжной лавке Антонена. Мы решили, что разберемся с этим позднее, что все-таки будет хорошо немного попользоваться счастливым везеньем. Впрочем, открыть эту лавку было, наверное, не очень удачной идеей. Да и что бы мы на этом заработали? Не бог весть что, учитывая, в какой нищете умер Антонен. Может быть, лучше бар или ночное кафе. Я был с ними. Заправочные станции, табачные лавки, аптеки. Мы прочесали весь департамент, от Экса до Мартига. Однажды даже добрались в Салон-де-Прованс. Я по-прежнему сопровождал их. Но восторг мой значительно поубавился. Как при игре в покер с никудышными картами.
В один из вечеров мы снова совершили налет на аптеку на углу площади Сади Карно и улицы Мери, недалеко от Старого порта. Аптекарь сделал какое-то движение. Завыла сирена. И щелкнул выстрел. Из машины я видел, как аптекарь рухнул на пол.
— Гони, — сказал Маню, устроившись на заднем сиденье.
Я выехал на площадь дю Мазо. Мне казалось, будто я слышу полицейские сирены совсем близко, у нас за спиной. Справа — квартал Панье. Там улиц нет, сплошные лестницы. Слева от меня улица Гирланд, проезд туда закрыт. Я поехал по улице Кэсри, потом по улице Сен-Лоран.
— Ты мудак или кто! Там же крысоловка.
— Это ты мудак! Зачем ты выстрелил?
Я остановил машину у тупика Бель-Мариньер. Показал на лестницу между новыми домами.
— Разбегаемся здесь, пешком. (Уго до сих пор молчал.) Ты в порядке, Уго?
— Взяли около пяти тысяч. Это наше самое клевое «дело».
Маню ушел по улице Мартегаль. Уго — по авеню Сен-Жак. Я — по улице де ля Лож. Но я не присоединился к ним в «Пеано», как это теперь вошло у нас в привычку. Я вернулся домой, и меня вырвало. Потом я стал пить. Пить и плакать, глядя с балкона на город. Я слышал храп отца. Он «вкалывал» за гроши, страдал, но, думал я, никогда мне не быть таким счастливым, как он. Лежа совершенно пьяный на кровати, я перед портретом матери поклялся ей, что, если аптекарь выздоровеет, я стану кюре, а если не выживет, буду полицейский. Что бы то ни было, но клятву я дал. На следующий день я завербовался в колониальные войска на три года. Аптекарь оказался ни мертвым, ни живым, а полностью парализованным. Я просил снова послать меня в Джибути. Там я и видел Уго в последний раз.
Все наши сокровища находились здесь, в хижине. Нетронутые. Книги, пластинки. Но в живых остался я один.
«Я вам приготовила „foccacha“», — написала Онорина на клочке бумаги. Фоккача — это нечто вроде горячего сэндвича с сыром и ветчиной, но из теста для пиццы. А кладут в него все что угодно. И подают горячим. В этот вечер фоккача была с сырокопченой ветчиной и сыром модзарелла. Онорина, после смерти Туану три года назад, каждый день готовила мне. Ей уже исполнилось семьдесят, но готовить ей нравилось. Однако готовкой она могла заниматься только для мужчины. Я был ее мужчиной, и я это обожал. Я сел в лодку, поставив рядом с собой фоккачу и бутылку наливки из белой смородины — «кло будар» урожая 1991 года. Я отплыл на веслах, чтобы не нарушать сон соседей, потом, пройдя дамбу, завел мотор и взял курс на остров Майр.
Мне очень хотелось побыть здесь. Между небом и морем. Передо мной, словно светлячок, простирался весь Марсельский залив. Я перестал грести. Мой отец всегда выбирал весла. Он брал меня за руки и говорил: «Не бойся». Он опускал меня в воду до плеч. Лодка кренилась в мою сторону, и лицо отца было прямо над моим лицом. Он мне улыбался. «Хорошо, да». В знак согласия я кивал головой. Ничуть не успокоенный. Он снова погружал меня в воду. Верно, было приятно. Это было мое первое общение с морем. Мне только что исполнилось пять лет. Я считал, что место этого купания находилось где-то здесь и возвращался сюда всякий раз, если меня охватывала грусть. Так мы стремимся возвращаться к нашему первому образу счастья.
В этот вечер мне было совсем грустно. Смерть Уго встала мне поперек души. Я был подавлен. И одинок. Более чем когда-либо. Каждый год я демонстративно вычеркивал из моей записной книжки с адресами приятеля, допускавшего расистские высказывания. Пренебрегал теми из них, кто больше не мечтал ни о чем другом, кроме как о новой машине или отпуске в Средиземноморском клубе. Я забывал всех тех, кто участвовал в лотереях. Я любил рыбалку и тишину. Любил ходить пешком. По холмам. Пить охлажденную черносмородинную наливку. Из Лагавюлена или из Обани. Причем поздно ночью. Я неразговорчив. Имею собственное мнение обо всем. О жизни, о смерти. О добре и зле. Я безумно любил кино. Страстно увлекался музыкой. Я перестал читать романы моих современников. Но больше всего я ненавидел равнодушных и слабаков.