И, проговорив это, письмоводитель подскочил к трупу, подбоченился, ткнул его ногой под ребра и прибавил:
— Эх ты, Петя, Петя! А помнишь, братец, как мы с тобой когда-то, под ректорскими окнами, латинскую песенку певали: Nostrarum scholarum rector dignissime {Наш достойнейший руководитель школяров (лат.).}.
— Я должен вам сказать, господа, — продолжал он, круто повернувшись к нам, — что он был опытнее, чем теперь, и, распевая, не только не прикусывал язык, как сделал это сейчас, а, напротив, раскрывал рот не хуже любого протодьякона. Надо думать, что он или утратил эту опытность, или же, ложась отдохнуть на это душистое сено и увидав эти поблекшие цветы, скошенные безжалостной рукой мужика, был в самом нехорошем расположении духа. Впрочем, такой крепкий сон, которым заснул мой приятель, может одурачить самого первостатейного умника и, наоборот, сделает умным самого первостатейного дурака!
— Ну замолол, замолол! — кричал становой. — А ты к делу-то приступай… Бери карандаш, бумагу и валяй начерно протокол осмотра.
— А потрошить будем? — спросил письмоводитель.
— Известно, будем…
— Батюшка, отец родной, нельзя ли! — взывал опять старик.
— Нельзя, он квас пил…
— Батюшка! да ведь квас-то и вы будете кушать.
— А может, в том, который он пил, отрава была…
— Один, батюшка, один квас-то.
Но становой уже не слушал старика.
— Эй вы! понятые! — крикнул он. — Тащи его в избу. Ну, чего ж испугались! Аль не видали никогда мертвых-то… Берите за ноги да и волоките…
Но в это самое время письмоводитель, успевший пошептаться о чем-то с стариком и с доктором, подбежал к становому.
— Петр Николаич! — крикнул он. — Да нужно ли потрошить-то?
— А как же?
— Да ведь снаружи никаких признаков насильственной смерти нет, зачем же мы будем пачкать руки. Видно по всему, что мой приятель попал на какую-нибудь веселую пирушку, не соразмерил своих сил с крепостью выпитого им вина. Ошибся человек, по всей вероятности! Он даже теперь раскаивается в своем поступке, а там, где раскаяние, не должно быть и кары.
И затем, отведя станового в сторону, он принялся ему что-то шептать.
— Ну, а как вы насчет этого, Виктор Иваныч? — спросил становой, обращаясь к доктору.
— Конечно, не стоит рук пачкать! — проговорил он.
— А квасок-то пил!
— Если бы он пил один квасок и не пил бы водки, то думаю, что он был бы здоровее нас с вами…
— Батюшка, отец родной! — выл старик, валяясь в ногах у станового.
— Эй вы! понятые! — кричал между тем становой, обращаясь к толпе крестьян. — Вы что скажете: потрошить аль не потрошить?
— Как твоя милость, — зашумели старики, — так и мы!
— Потрошить?
— Ну, что ж, потрошить так потрошить! — отозвались они.
— А я думаю, не нужно?
— Известно, не нужно… зачем потрошить!
— Вы никаких подозрений не имеете?..
— Насчет чего?
— Что вот человек сам умер?
— Известно, сам! — загалдели понятые. — Человек завсегда сам умирает… Хоша бы и побили его, а он все-таки сам умрет; известно, никто другой умирать за него не будет.
— Верно! — сказал становой. — Значит, так и запишем, что человек умер сам.
— Сам, сам! — подтвердили понятые.
А письмоводитель тем временем опять подбежал к трупу и опять, тронув его ногой под ребра, говорил:
— Ну, Петя, ты это помни! По милости моей, только по моей милости, твои кишки остаются при тебе, и ты, явясь на тот свет, не будешь чувствовать в своем животе той пустоты, которую… — Но тут письмоводитель оглянулся и, увидав меня, шепнул: — Которую чувствует теперь в своем кармане содержатель этого постоялого двора. Да, Петя, — прибавил он громко, — ты это помни… а покуда прощай. У тебя есть свое дело, а у меня свое. Тебе необходимо оглядеться, устроиться на новой квартире, ознакомиться с новым положением, а мне необходимо, в свою очередь, по поводу твоего исчезновения перемарать несколько листов чистой бумаги, придать им вид протоколов, осмотров, опросов, отношений, сообщений; все это подшить, перенумеровать, назвать эту связку перепачканной бумаги делом и затем почтительнейше об оном рапортовать куда следует. Прощай, братец…
И, став на одно колено, он поклонился трупу.
— Вот болтун-то! — крикнул становой.
— Нельзя, Петр Николаевич, никак нельзя не болтать, ибо если бы язык не болтал, то ему незачем было бы и место во рту занимать!
Немного погодя мы все были в избе.
— Ну, что, щавель готов? — крикнул становой.
— Готов! — отозвалась из-за перегородки Груня тем звучным грудным голосом, который так часто встречается у наших молодых баб.