“Да, вам нужно будет приехать[приехать в город] на несколь<ко> часов”, сказал Чичиков.
“В том-то и беда. Я, признаться сказать, уж давно не выезжал из дома. В городе-то квартиры так дороги. Да и дом-то как оставить. Хорошо, у вас люди хорошие: а ведь у меня[а ведь у меня-то, батюшка, ] то вор, то мошенник. В день так обберут, что и кафтан[-то] не на чем будет повесить.
“В таком случае, если не хотите сами ехать, кому-нибудь поручите. Дайте мне доверенность, или не имеете ли кого-нибудь из знакомых в городе?”
“Ах, батюшки![Ахти, батюшки] как не иметь, имею. Ведь знаком сам председатель. Езжал даже в старые годы ко мне. Как не знать! однокорытниками были, вместе по заборам лазили. Как не знакомый. Уж такой знакомый![Уж так знаком] Так не лучше ли будет, как я к нему напишу письмо?”
“И прекрасно”, сказал Чичиков.
“Как же хорошо, что вы мне напомнили-то!” сказал Плюшкин. “Как же!.. в школе были приятели”. И на этом деревянном лице выразилось[Вместо “выразилось” было начато: что-то] не чувство, а какое-то бледное отражение[а какая-то бледная тень] чувства: явление, подобное появлению на поверхности вод утопающего человека, который вынырнул и мелькнул спиною еще один раз, чтобы погрузиться уже навеки.
“У меня где-то была”, говорил Плюшкин, [говорил он] приближаясь к бюру и перерывая бумаги: “у меня где-то была четвертка чистой бумаги; люди у меня такие негодные… такие негодные… Да здесь ее нет”. — Он вытащил несколько листов чистой бумаги и начал перелистывать и перещупывать каждый лист, желая знать, не запала ли туда каким-нибудь <образом?> четвертка. Несколько раз уже хотел он отодрать новый поллист, но никак не мог на это решиться. Наконец начал он кричать громким голосом: “Мавра, Мавра!” На этот зов явилась женщина средних лет с тарелкою в руках, на которой лежал сухарь, о котором читатель уже знает. И между повелителем и его рабою произошел следующий разговор:
“Куда ты дела, разбойница, четвертку бумаги?”
“Ей богу, барин, не видывала, опричь небольшого лоскутка, которым изволили прикрыть рюмку”.
“Украла, украла. Вот я по глазам-то твоим <вижу?>, что ты ее подтибрила”.
“Да на что ж бы я подтибрила? Ведь мне проку с ней никакого: я грамоте не знаю”.
“Врешь ты, я тебя знаю. Ты снесла своему пономаренку. Он читает псалтырь и маракает, так ты, верно, ему-то и снесла”.
“Да пономаренок, если захочет, достанет себе бумаги. Не видал он вашего лоскутка. У него ее побольше вашего”.
“Вот погоди-[то], как придет-то страшный суд, [уж], бог [-то] за всё тебя вспрыснет; да, воровка, больно [тебя] вспрыснет, да в огонь-то тебя засадят! Вот как припекут-то тебя черти, так ты покаешься, железными-то рогатками тебя припекут”.
“А что ж, коли я неповинна в этом? Уж скорее в другой какой бабьей слабости, [Далее начато: или] а воровством меня еще никто не попрекал”.
“А вот черти-то тебя и припекут. Скажут: “А вот тебе, мошенница, за то, что барина-то обманывала”, да горячими-то клещами тебя и припекут”.
“А я скажу: не за что, ей богу, не за что — не крала я четвертки”.
“А сургуч-то из пакета зачем выдрала?”
“Да печатку, вы изволили сами своими же руками выдрать ее при мне и положили в ящичек-то, что в бюре”.
Плюшкин выдвинул ящик, и Чичиков увидел множество лежавших там налепленных сургучом оттисков, которые он тщательно выдирал из каждого попадавшего ему в руки письменного конверта и складывал в особенную кучку.
“Да вот она лежит[-то] сверху” сказала Мавра: “Всегда[-то] напраслиной попрекаете”.
“Ну вот уж и занозилась…[Ну, вот уж и того…] экая зубастая! Ей одно только слово скажи, — а она уж и десять. Поди-ка принеси[-ка] огоньку запечатать письмо! да постой, ты, я знаю, дура, схватишь тотчас сальную свечу; сало ведь дело слабое и топкое, [дело-то мягкое, топкое] сгорит, да больше и ничего нет, только что убыток; а ты принеси мне лучину”.
Мавра ушла. Плюшкин решился, наконец, отодрать поллиста бумаги. Когда поллист был отодран, он долго его еще рассматривал, поднося к окошку. Затем вытащил оловянную чернильницу с какою<-то> заплесневелою жидкостью и множеством мух, обратившихся на дне чернильницы в совершенный “пломбудинг”.[Далее начато: Весьма тру<дно?>] Сжавши губы накрепко, он начал писать. Ему, однако ж, было весьма трудно управиться с своею рукою, которая дрожала и ходила по бумаге, как ртуть. Он должен был ее беспрестанно придерживать, как доброго жеребца, закусивши [свою] губу губою же вместо зубов. Усмиривши немного прыть ее, он пошел писать шрифтом, более похожим на музыкальные ноты, нежели на буквы.