Дождь однако ж казалось зарядил надолго; лежавшая на дороге пыль мигом замесилась в грязь, и лошадям заметно становилось тяжелее тащить бричку. [Далее было: Колеса, обращаясь со войлоком (РМ). ] Чичиков начинал беспокоиться, не видя так долго деревни Собакевича. По его расчету, ему давно бы было пора приехать. Он высматривал по сторонам, но темнота была такая, хоть глаз выколи.
“Селифан!” сказал он наконец, высунувшись из брички.
“Что, барин?” отвечал Селифан.
“Погляди, не видно ли деревни?”
“Нет, барин, нигде не видно”. После чего Селифан, помахивая кнутом, затянул песню не песню, но что-то такое длинное, чему и конца не было. Туда всё вошло: все ободрительные и понудительные крики, которыми потчевают лошадей по всей России, от одного бесконечного конца ее до другого. Он называл их и сердечными, и почтенными, и московскими обывателями, толокёнными приятелями, и много придавал всяких прилагательных[Вместо “Туда всё ее прилагательных”: а. Начиналось оно почти таким образом: “Ей вы, сердечные! мои любимые, ей, вывозите. Вывозите, вывозите, пых, пых! Забубенные московские обыватели, толокённые приятели. Ну, други, ну, разом, ну, разутешники мои…” Много еще придавал он им прилагательных и существительных, что делалось] без большого разбора, а что первое попадалось на язык. [а. ему на ум] Таким образом дошел до того, что он начал, наконец, называть их секретарями.
Между тем Чичиков начал примечать, что бричка стала качаться на все стороны и наделять его препорядочными толчками. Это дало ему почувствовать, что они своротили с дороги и, вероятно, тащились по взбороненному полю. Сам Селифан, как казалось, смекнул, но не говорил ни слова.
“Что, мошенник, по какой ты дороге едешь?” сказал Чичиков.
“Да что ж, барин, делать, время-то такое; кнута не видишь, такая потьма”, отвечал Селифан и вслед за сим хлыснул по всем по трем и покосил так бричку, что Чичиков принужден был держаться обеими руками. Тут только он заметил, что Селифан немножко подгулял.
“Держи, держи, опрокинешь”, кричал он ему.
“Нет, барин, как можно, чтоб я опрокинул”, отвечал Селифан: “Это не хорошо опрокинуть. Я уж сам знаю. Уж я никак не опрокину”. За сим начал он слегка поворачивать бричку, поворачивал, поворачивал, и, наконец, переворотил ее совсем на бок. [ее как раз на бок] Чичиков и руками и ногами шлепнулся в грязь. Селифан лошадей, однако ж, остановил; это было ему и не трудно, потому что иначе они бы сами остановились, так они были изнурены. Однако ж, непредвиденный им случай изумил его. Слезши с козел, он стал перед бричкою, подпершись в бока обеими руками, в то время как барин[в то время как Чичиков] барахтался в грязи и силился оттуда вылезть. “Ишь ты”, сказал Селифан по некотором размышлении: “и перекинулась!”
“Ты пьян, как сапожник!” сказал Чичиков.
“Нет, барин, как можно, чтобы я был пьян!” отвечал Селифан: “я знаю, что это нехорошее дело быть пьяным. С приятелем поговорил, потому что с хорошим человеком можно поговорить, в том нет худого, и закусили вместе. Закуска не обидное дело; с хорошим человеком можно закусить”.
“А что я тебе сказал последний раз, когда ты напился пьян? А? [что] забыл?” произнес Чичиков.
“Нет, ваше благородие, как можно, чтобы я позабыл. Я уже дело свое знаю. Я знаю, что не хорошо быть пьяным. С хорошим человеком поговорил, потому что…”
“Вот я тебя как высеку хорошенько, так ты у меня будешь знать”, сказал Чичиков.
“Как милости вашей будет завгодно”, отвечал на всё согласный Селифан. “Коли высечь, то и высечь. Я ничуть не прочь от того. Почему ж не посечь, коли за дело. На то воля господская. Оно нужно посечь, потому что мужик балуется. Порядок нужно наблюдать. Коли за дело, то и посеки. Почему ж не посечь”.
На такое рассуждение барин совершенно не нашелся что отвечать. Но в это время, казалось, как будто сама судьба решилась над ним сжалиться. Издали послышался собачин лай. Обрадованный Чичиков дал приказание погонять лошадей. Русский возница имеет доброе чутье вместо глаз. От это<го> случается, что он, зажмуря глаза, качает иногда во весь дух и всегда куда-нибудь да приезжает. Селифан, не видя ни зги, направил лошадей так прямо на деревню, что остановился тогда только, когда бричка ударилась оглоблями в забор и когда решительно уже некуда было ехать. Чичиков мог только заметить сквозь густое покрывало лившего дождя что-то похожее на крышу. Он послал Селифана отыскивать ворот, что без сомнения продолжалось бы долго, если бы на Руси не было вместо швейцаров лихих собак, которые доложили о нем так звонко, что он поднес пальцы к ушам своим. Свет мелькнул в окошке и досягнул туманною струею до забора, указавши нашим дорожним ворота. Селифан принялся стучать, и скоро на тревогу вышла какая-то фигура, накрытая армяком, и барин с кучером услышали хрипливый бабий голос: “Кто стучит? Чего расходились?”
“Приезжий, матушка! Пусти переночевать”, произнес Чичиков.
“Вишь ты какой востроногой”, сказала старуха. “Приехал в какое время! Здесь тебе не постоялой двор, здесь помещица живет”.
“Что ж делать, матушка, ты видишь, с дороги сбились”,[ты видишь, что мы заблудились] сказал Чичиков. “Не ночевать же в такое время в степи”.[в такое время на дороге. ]
“Да, время темное, нехорошее время”, прибавил Селифан.
“Молчи, дурак!” сказал Чичиков.
“Да кто вы такой?” сказала старуха.
“Дворянин, матушка”.
Слово дворянин заставило старуху как-будто несколько подумать. “Погодите, я скажу барыне”, произнесла она и минуты через две возвратилась уже с фонарем в руке. Ворота отперлись. Огонек мелькнул и в другом окне. Бричка, въехавши в двор, остановилась перед небольшим домиком, которого за темнотою герой наш не мог хорошо рассмотреть, одна только половина его была озарена светом, исходившим из окон; видна бы<ла> еще лужа перед домом, на которую прямо ударял тот же свет. Дождь стучал звучно по деревянной крыше и журчащими ручьями стекал в подставленную бочку. Собаки заливались всеми возможными голосами: один, забросивши вверх голову, заливался так протяжно и с таким стараньем, [один выл так усердно] как будто бы за это получал бог знает какое жалование. Другой отхватывал наскоро, как пономарь; промеж ними звенел, как почтовый звонок [неутомимый] неугомонный дискант, [вероятно, какого-нибудь] вероятно молодого щенка, и всё это, наконец, повершал [хриплый] бас, вероятно, старик или просто наделенный дюжей собачьей натурой, потому хрипел, как в певческой контрабас, когда, между тем как тенора подымаются на цыпочки от сильного желанья[а. от старанья] вывести высокую ноту и всё, что ни есть, подымается [более] и закидывает голову, а он один, засунувши подбородок в галстух и присевши и опустившись почти до земли, пропускает свою ноту, от которой трясутся стекла. [Вместо “промеж них ~ стекла”: за ним был слышен дискант такой неугомонной, что в голове звенело. Всё это покрывал бас, видно уже старик, потому что лаял так хрипло, как генерал перед фрунтом. ] Наверное можно бы предполагать в этом оркестре более ста музыкантов. Это бы дало заметить Чичикову, что деревушка была порядочная. Но промокший и озябший герой ни о чем не думал, как только о постели. Еще бричка не успела совершенно остановиться, как он уже соскочил на крыльцо. На крыльцо вышла опять какая-то женщина несколько помоложе прежней, но чрезвычайно на нее похожая. Она проводила его в комнату. Чичиков кинул вскользь взгляда два: комната была обклеена старенькими полосатыми обоями; картины с какими-то птицами; между окнами маленькие зеркала и за всяким зеркалом заложены были или письмо, или старая колода карт, или чулок; стенные часы с цветами, нарисованными на циферблате… Не в мочь было больше ничего заметить. Чичиков чувствовал, что глаза его так липнули, как будто бы их кто-нибудь намазал медом. Минуту спустя вошла хозяйка, женщина уже пожилых лет, в каком-то спальном чепце надетом наскоро, с фланелью на шее, одна из тех матушек, небольших помещиц, которые плачутся на убытки и неурожаи и держат голову несколько на бок, а между тем набирают понемногу в пестрядевые мешечки, размещенные по ящикам комодов, в один всё целковики, в другой полтиннички, в третий четвертачки, хотя и кажется с виду, будто бы в комоде ничего нет, кроме белья да разных ночных кофточек, да ниток, да распоротого салопа, имеющего потом обратиться в платье, когда старое как-нибудь прожжется во время печенья куличей к пасхе, или запачкается слишком в краску по случаю крашения шерсти. [“а между тем ~ шерсти” вписано. ]