Выбрать главу

Страх сделаться ограбленным да обобранным гнал Чичикова всё дальше и дальше из Петербурга. Коляска его, со свистом рассекая морозный воздух, летела по хорошо укатанной дороге. Кони храпели и выбивались из сил, но Павел Иванович не жалея коней торопил своего возницу, надеясь подобным манером освободиться от гнетущего, неприятного чувства. Ему было ещё невдомек, что сие смущённое состояние духа навсегда уж прилепилось к его естеству, и отныне пребудет с ним постоянно, потому как сие и есть та цена, коей расплачивается всякий приобретатель за приобретённую им собственность, а вовсе не деньгами, как принято думать о сем предмете.

Однако неприятности сего путешествия усугубились для Павла Ивановиче ещё и тем, что умудрился он подхватить простуду, хотя и сидел во все дни пути завернувшись в меховую полость, стараясь по возможности не казать наружу и носу. Вероятно, виною тому была та суета вокруг вырученного им, наконец—то, миллиона, когда обливаясь жарким потом носился он по коридорам банка, кочуя из кабинета в кабинет, бегая меж этажами, то в кассу, то из кассы, то добираясь до Коловратского за какой—то малостью, то гремя чемоданом по железной лестнице, устремляясь вниз, ко ждущему его в подвале кассиру, уж отсчитавшему Павлу Ивановичу его миллион.

Как бы то ни было, а к шестому дню пути, когда забрезжили сквозь морозную, висевшую в воздухе, дымку купола московских церквей, Чичикова колотил уж изрядный озноб, лоб его покрылся липким потом, а голова, точно набитая суконками, болела немилосердно. Посему Павел Иванович велел Селифану заворотить к первой же попавшейся им на пути гостинице, что стояла чуть ли не у самого въезда в первопрестольную.

Борясь с головной болью он кое—как прописался в сем заведении, надо сказать весьма унылом и затрёпанном, и снявши нумер, тот, что более пристал назвать каморкою, ежели к сей каморке не прилеплена была бы ещё одна каморка, прозывавшаяся «людскою», повалился на кровать, велевши Петрушке отправляться за доктором.

Конечно же, Павел Иванович вовсе не намерен был делать подобную остановку, и Москва, как ни странно, никогда не была интересна ему, как предпочитавшему во всём просвещение высшее, европейского складу, но, стало быть, так сделалось вдруг угодным судьбе, чтобы завернул он и в этот славный столичный город.

К слову сказать, но меня всегда мучал вопрос: «А не многовато ли целые две столицы для одной, пускай и такой большой, страны? И хорошо ли сие для русского общества?». Хотя и так уж видно, что нехорошо!

Нынче уж всякий знает, что некие господа, почитающие просвещение лишь высшего, западного толку, тянут на себя одеяло западного же покрою, тогда как иные, ворча на первых, кутаются в наш овчинный тулуп, приговаривая, что лучше нашего лоскутного одеяла нет ничего в целом свете. Что же в том хорошего, скажите на милость, ежели такая неразбериха и в тех и в других головах.

А не приведи Господь ещё и Киев, «мать городов русских», примется пыжится да претендовать на столичность, гордясь своим салом да галушками, а там и всякая губерния, глядишь, сверзившись с умишки пойдёт писать кренделя… Нет, что ни говори, а я не вижу в этом ничего хорошего и полезного для России и народа русскаго.

Однако же вернёмся к нашему повествованию, потому как часа через два явился доктор, весьма ещё молодой, но державшийся с напускною солидностью человек. Одет он был в сертук московского пошибу, с такими широкими отворотами, что глядя на них почему—то само—собою думалось о сарайных воротах. Осмотревши Павла Ивановича и выслушавши его грудь сквозь чёрную деревянную дудочку, доктор сказал, что простуда изрядная и выписал каких—то порошков для приёма внутрь и бальзамических капель для носа, потому что у Чичикова весь лоб, что ранее казался забитым суконками, нынче уж словно был залит свинцом. Сей произведённый доктором осмотр утомил Павла Ивановича, потому, отославши Петрушку за лекарствами, он снова повалился на постель, в изнеможении закрывши глаза.