Нацедив "сучка" (так они промеж собой называли полагавшийся им питьевой спирт), Грушин выпил по первой, закусил салом с луком и неторопливо принялся лупить яйцо. Медленно пережевывая пищу, он бездумно смотрел в стену, целиком отдавшись блаженному ощущению тепла, разливавшегося от живота по всему телу и дожидаясь момента, когда оно мягкой волной докатится до головы. Первая доза — самая сладкая, хотя грызший душу червь прятался куда-то только после того, как в бутылке оставалось пальца на два.
Внезапно расслабленное выражение на Степановом лице сменилось встревоженным. Вскочив из-за стола, он первым делом проверил, накинут ли на двери крючок. Убедившись, что она заперта, старшина подошел к своей железной койке и приподнял ее со стороны изголовья. Когда он нащупал в полой ножке нечто мягкое, выражение тревоги с его лица ушло, и он глубоко вздохнул. Тем не менее, привычка никому и ничему не верить заставила Степана просунуть туда два пальца и осторожно вытащить небольшой, завернутый в тряпицу округлый сверток, скорее, комок. Развернув его, он пересчитал схороненные там золотые вещи: одни часы, пару обручальных колец и перстень с печаткой. Полякам, этапируя их к месту казни, объявляли, что готовят к отправке на родину, а по прибытии в лагерь под каким-то предлогом отбирали все личные вещи, причем ценности полагалось сдавать потом начальству по акту. Практически против воли старшина кое-что утаил, заныкав "на старость". Грушин всегда считал себя честным человеком, а здесь бес попутал, и он — искренне веруя, что делает это в первый и в последний раз в жизни — взял грех на душу. Пустить в расход "врага народа" или участвовать в "эвакуации" польских военнопленных грехом не являлось, поскольку было всего лишь работой, которую все равно ведь надо было кому-то делать, разве не так?
Вернувшись к столу, Грушин налил по новой, но пить не торопился: когда бутылка закончится, делать будет совсем нечего, а спать ложиться было рановато, изверишься, пока заснешь. Отдавшись праздному течению мыслей, Степан неожиданно задался вопросом: а что сейчас может делать лейтенант Вацетис?
Этот офицер из областного управления НКВД, приехавший на сутки в лагерь, произвел на него большое впечатление. Молодой совсем, годится старшине если не в сыновья, то уж в младшие братишки точно, а уже лейтенант. Это раз. Образованный и башковитый, два. Как он лихо разъяснял на партийно-комсомольском активе смысл операции "Эвакуация"! Помимо вещей общеизвестных, о которых Вацетис, между прочим, умел говорить так, что становилось страшно интересно и появлялось ощущение, что слышишь что-то совершенно новое, лейтенант рассказал кое-что действительно неожиданное и стоящее. Например, объяснил, отчего все польские офицеры, вне зависимости от того, кадровые они или пришедшие в польскую армию после призыва по мобилизации, подлежат "обезвреживанию". "Вы знаете не хуже меня, — говорил лейтенант, — что контра почти всегда родится из "белой кости". Пролетарий и трудовой крестьянин — природные союзники советской власти. А пленные ляхи, надевшие после нападения Гитлера погоны (все эти учителя, профессора, врачи, юристы, журналисты и прочие белоручки-буржуйчики), никогда, во-первых, не согласятся с тем, что СССР вернул свои исконные земли, оторвав от временно оккупировавшей их панской Польши, и пока будут живы, будут лютыми врагами Советской России. Во-вторых, рано или поздно, но мы займемся советизацией нашей западной соседки, и тогда эти недобитки — если мы их, конечно, отпустим — возглавят вооруженное сопротивление польской буржуазии. И третье: если Польша наш враг, зачем возвращать ей ее мозги и тем самым усиливать?".
Фотография, понятное дело, была некрупной и обычного для газетных снимков качества. Поэтому узнать в стоявшем на трибуне человеке недавнего соседа по белградскому отелю можно было только при большом желании, которое, впрочем, у Петра наличествовало с избытком. Пока журналист читал краткое изложение выступления поляка, говорившего о необходимости признания катыньских расстрелов актом геноцида, в его голове медленно складывалась поразительно цельная картина.