Выбрать главу

У нее серое, погасшее лицо, я никогда раньше не видел ее такой.

- Почему ты... так страдаешь, Уля? Почему? Разве он твой родственник?

Она молчит несколько мгновений, потом поднимает на меня немигающие глаза:

- Он мой государь...

И я вдруг понимаю, что в нашем доме живет... подколодная. Именно так. Но произнести - пусть даже и мысленно, слово "гадюка" - я почему-то не могу...

Почему я молчал? Давно уже по улицам города чеканили шаг дружины имени Павлика Морозова, и его подвиг прославляли, не уставая, газеты, журналы, книги и кинофильмы. А я будто не слышал призыва "сообщить", "помочь", избавив тем самым рабочее государство диктатуры от вредоносного ее члена. Я не спрашивал себя - жалко ли мне Ульяну, я не вел бесед с самим собой о пользе или вреде молчания. Я просто не мог. Н е м о г, и все... Странно. Я был только ребенком, а ведь дети легко идут на предательство.

Она приучила меня к городу, заставила полюбить его. Никогда не напирала она на слово "Санкт-Петербург". Говорила "Ленинград", но я интуитивно чувствовал, что она называет город этим именем только из-за меня. Она не боялась, нет, скорее, уважала мое мнение. Наверное, убедить меня в том, что Ленинград прекрасен, было легче, нежели если бы то был Петербург. Но она знала: тот, кто полюбит Ленинград, - полюбит его не за проспект Стачек с его убогими пролетарскими фаланстерами; не за памятник Фердинанду Лассалю на проспекте 25 Октября, этого всемирного соглашателя, чьим присутствием, наверное, хотели уравновесить уже близкое уничтожение собственных оппортунистов; и не за двухэтажный, вроде английского автобуса, киоск "Ленсправки" неподалеку. Все эти рабочие клубы, райсоветы, институты и дома культуры, созданные недоучками пролетарской диктатуры или перекрасившимися "бывшими", могли только уничтожить прекрасный город, величественный сон о прошлом; напротив - творения гениев проклятого царизма одни только и вносили, уверен, даже в самые отъявленные большевистские души хотя бы дуновение того, что некогда вдохнул Создатель в Адама, сделав его ч е л о в е к о м...

Мы бродили по кладбищам. О, эти петербургские кладбища... В их земле, в их очень сырой земле лежало удивительное прошлое, которое похоронили некогда и все еще продолжали хоронить, стремительно и непримиримо. Исчезали могилы - я заметил это очень не скоро, годы прошли. Но в какой-то момент я догадался: исчезнувшие могилы и памятник Лассалю - звенья одной цепи. Так или иначе, создавался инкубатор. Его строили на пустом по возможности месте - для чистоты эксперимента, наверное...

Сырые аллеи и вязкие от дождя кроны вековых деревьев, они еще слышали угасающую музыку далеких похоронных оркестров, они в и д е л и и стремились поведать о том, что знают. Ульяна привела к северной окраине кладбища. Здесь, на краю редких и полуразвалившихся могил она молча показала на большой участок осевшей земли. "Что это?" - "Могила, Сереженька. Одна большая могила. На всех". - "А памятник?" - "Как видишь - его нет". "Но... почему?" Я уже догадывался, но произнести вслух не мог. А она промолчала. Когда мы вышли к пологому берегу залива, взяла меня за руку, долго вглядывалась в белесый горизонт. "Знаешь что, мальчик? - печальная улыбка тронула ее бледные, почти белые, никогда не накрашенные губы. - Твои родители - очень хорошие люди. Несмотря ни на что". - "На что не смотря?" Она еще не ответила, а я уже знал, что она скажет, так часто бывало в последнее время. "Вот, слушай. - Повела рукой в глубь кладбища. - Еще год назад там была могила воспитателя будущего царя, такого же мальчика, как и ты. Ты ведь теперь понимаешь, что каждый царь был когда-то мальчиком?" Я понимал. Она продолжала: "Рабочему приказали: снести памятник. Сровнять с землей. Рабочий по бедности своей, конечно же, недолюбливает царя. Взял лом, лопату, исполнил, как велено. Он прав?" Я долго молчу. "Я не знаю, нянечка. Ты о моем папе говоришь?" Рассмеялась: "Ты очень хороший мальчик, и я тебя очень-очень люблю".

Декабрь, метет за окном, ангел с крестом на площади Урицкого исчез в пелене, я мысленно называю ее погребальной. Сегодня мне исполнилось пятнадцать лет (весьма торжественная дата), с утра мама и Ульяна хлопочут на кухне, будет много гостей: школьные товарищи, друзья родителей. И вдруг все омрачается. В углу, около дивана, я нахожу закостеневшее тельце нашей кошки Феклы. Она появилась у нас, когда я был кричащим существом красного цвета и не умолкал ни на мгновение, измучив донельзя и маму, и отца, и Ульяну - больше всех. Мама родила меня в трескучий декабрьский мороз 1924 года, в клинике Военно-медицинской академии на Выборгской стороне, никаких празднеств по этому случаю не состоялось - отец был в очередной командировке, мама едва дышала, одна Ульяна, рассказывали мне позже, радовалась, как девочка, подбрасывая меня, ревущего, к потолку и убаюкивая после этого - видимо, по модной тогда системе "холодного-горячего". И вот кошка. Ульяна воет дурным голосом в углу как простая деревенская баба (в ней вдруг возникла в последнее время некая опрощенность), мама растерянно мечется по комнате. "Да что ты, Уля, Улечка, опомнись, это всего лишь кошка..." И вдруг Уля приходит в себя: "Нина Степановна, вы одевайтесь, пожалуйста, я сейчас пойду к Николаю Федоровичу (это наш дворник, мысленно констатирую я, не понимая, что могло понадобиться от него Ульяне), Серж... Сережа, ты заверни... Феклушу в наволочку, мама даст, обвяжи веревочкой и тоже спускайся, я буду внизу". Сумасшедший дом... "Уля, но ведь день рождения..." - лепечу жалобно, она простреливает меня насквозь холодно-удивленным взглядом: "Да. Но Фекла умерла. Это пока важнее". Мама молча начинает собираться. Я упаковываю кошку как велено. Нельзя сказать, чтобы я ее не любил - нет. Я общался с нею, держал на руках, гладил и играл, но вот такого, как у нянечки, религиозного к ней отношения у меня, ей-богу, не было. Какая она стала тяжелая, твердая, чужая...

Спускаемся вниз, не проронив ни слова, Уля уже стоит у дверей парадного с лопатой в руке (вот зачем ей понадобился Николай Федорович), бросает непререкаемо-отчужденно: "Серж! Ты остаешься встречать гостей. Мы с мамой идем в Михайловский, я знаю там место... Там и похороним". Обе уходят, мама успевает бросить мне чуть ироничный взгляд: "Бог с ней..."

Одеваюсь и "крадче" (словечко нашей школьной уборщицы) устремляюсь следом. Они идут торопливо, молча и вдруг сворачивают во двор направо. Я знаю этот путь, Уля мне показывала. Этой кривой дорожкой убегали от филеров Охранного "рэвольцьионэры" (когда Ульяна произносит это слово - у нее каменеет лицо и исчезают глаза). Я не отстаю, иду шагах в десяти позади, но они, верно, думают о своем и меня не замечают.

Набережная, на другой стороне, за прозрачным парапетом - храм Воскресения Христова, Спас на Крови. Сейчас мама и Уля обогнут его и окажутся в Михайловском саду. Выкопают ямку, и Фекла закончит свой земной путь...

Но они останавливаются, и я слышу:

- У Него открыты глаза. Ты, наверное, не обращала внимания...

- И что? - Мама не любит разговоры о религии и начинает сердиться, я это чувствую. "У Него"... Это Уля о Распятом, о Христе. Хм... Я тоже никогда не обращал внимания.

- Там, где теперь крест, - там взорвалась бомба под ногами Александра II... А где стоим мы с тобою... Здесь стояла Софья Перовская. Ее повесили.

- Ульяна... - Мама начинает говорить скрипучим, как несмазанное колесо, голосом. - И что, что?!

- Ничего. Совершился Промысел. Разве не понятно?

- Рыбный, что ли? - усмехается мама. Ее усмешка - скорее, ухмылка, и мне это неприятно. Мне мерзко это, и я ничего, ничего не могу с собою поделать...

- Божий, Нина. Идем.

- Тебя посадят. Рано или поздно. Остерегись! Я желаю тебе добра!

- И я - тебе. Оттого и говорю. Об этом. Ах, Нина, Нина... Никогда не поздно понять. И, поняв, стать другим.

- Ты... Ты сумасшедшая, вот и все! Что будет с Сергеем...