- Вам срочная телеграмма, товарищ, - отрубил властно. Телефона у него в квартире нет. Если он им нужен - проще всего телеграммой. Он, наверное, и привык...
Двери открылись, Климов отступил в глубь коридора, видно было, как лицо его сереет на глазах.
- Вы... - пролепетал. - Что... Случилось чего? Связи из... Оттуда, значит, не было... А что?
- Сейчас узнаешь.
Вошел, аккуратно запер двери.
- Принеси с кухни ножик. Поострее.
- Это... Зачем?
- Затем, что поступил приказ: рассчитаться. Деньги под подкладкой. Неси.
Явился через минуту, в подрагивающих пальцах хороший, остро отточенный (видно сразу), нож. Взял из его рук, покачал на ладони.
- Куда меня велели направить? Говори, дольше проживешь.
Растерялся, залопотал нечленораздельно, слезы по щекам.
- Пощадите, я все скажу, все!
Не много же в тебе пролетарской убежденности, товарищ. Ладно.
- Кто в РОВсоюзе работает против нас?
- Нет, что вы! Мне такое не положено знать! Случайно, из разговора... Оперов то есть, понял, сам догадался, что кто-то есть. Ему как бы все доступно. Он вне всяких подозрений. Или она... Пощадите, товарищ... То есть - господин. А?
Ударил по касательной, так, что верхняя треть лезвия прошла по кадыку и располосовала его надвое. "Климов", или кем он там был на самом деле, рухнул без стона. Вытер рукоять ножа, бросил рядом с трупом. На всякий случай открыл ящик, в котором покойничек держал документы, перебрал, подходящего не нашел. Осложнялось дело; теперь следовало идти на запасную, неприкосновенную явку. Только там могли помочь.
Но прежде Званцев отправился в переулочек. За Наркоматом иностранных дел. Вошел тихо, как мышка, на цыпочках приблизился к кровати. Пелагея сладко посапывала, подергивая смешно кончиком носа. Стало неприятно. Спал с ней. Обнимал. Искренне, порывисто. А теперь...
Чем только... Нож? Ну его к черту. Грязно, нервно. Придется так...
Еще раз вгляделся в ее красивое, уже увядающее лицо и, взяв свою подушку, положил ей на голову, навалился всем телом. Она была сильная, дергалась долго. Но в конце концов затихла. Смотреть на мертвую не стал. Переоделся в свое (хорошо - не выбросил. Одежонка, ею подаренная в муках страсти, описана НКВД вдоль и поперек). Конечно, и своя опасна, попала в поле зрения. Ну, да они не спинозы. Будем надеяться, что во внимание не приняли. К утру можно будет и новой обзавестись. Лишь бы добраться до явки. Лишь бы не была провалена. Лишь бы не влипнуть в клей для мух снова. Ах ты, Господи... Да где же наша не пропадала?"
Я убрал рукопись в тайник. Я сидел на стуле, у кровати, растерянный и смущенный. Я понял, что шутки кончились. Ах, Лена-Леночка... Могу себе представить, насколько ценна была для тебя эта странная рукопись. Она ведь не литературный опус, не баловство беллетриста. Она точный и скрупулезный дневник вражеского лазутчика, агента-боевика, или просто разведчика, неважно... И каждое слово в этом дневнике - истина. Каждый адрес - точен. Каждое имя - настоящее. И что тебе светит за все за это, товарищ будущий чекист и сын чекиста, милый, добрый, славный глупыш Сережечка Дерябин? А светит тебе "тройка" или в этом роде и - десять лет "без права переписки". Расстрел то есть...
И как поступить? Что я буду лепетать на допросах? Что врать? И будет ли смысл врать? Ведь улики неопровержимы. Человека, советского, посвятили в белогвардейский заговор, и этот человек... Что?
Голова шла кругом. Как быть? Я ведь не разделяю убеждений этих людей. Эти люди приходят на мою землю отнюдь не с добром. Стоп... А почему - "на мою"? Она столь же моя, как и его, Владимира Николаевича Званцева. Да, они проиграли Гражданскую. Их вымели. Но кто может запретить им отстаивать свои убеждения с оружием в руках? Разве ОГПУ-НКВД боролись с ними в белых перчатках?
Нет... Это все демагогия. Это попытки оправдаться, уйти от ответа на прямой вопрос: "С кем вы, мастера культуры?" Михаил Зощенко ответил (слова Анатолия, рискованные слова): "Мы - с пустынником Серапионом". А я?
Я не с белогвардейцами. Они - мои враги. Я ловлю себя на том, что больше не считаю их "заклятыми". Заклятых уничтожают, как то Алексей Максимович заповедал. Я же теперь готов к диалогу. Мне хочется их понять, я хочу выяснить: что, только обретение утерянных привилегий их ставка? Идея, которая мутит им головы? Или есть что-то другое? Чего я пока не понимаю? Ах, как важно понять... Кто-то сказал: понять - простить. Я понял однажды своего директора, и мне стало все равно - кем он был в прошлом. Я понял, что он - порядочный человек. Что может быть выше!
До утра ворочаюсь в постели. Слышу резкий и отрывистый звонок в дверь. Так приходят они. Мои будущие товарищи. Зачем? Понятно... Я скрываю убийцу двух сотрудников НКВД. Но - слава богу. Это всего лишь к Циле. ...И круговерть, круговерть. До воскресения, когда состоится наша таинственная встреча с Улей. Решаю сказать ей все: о дневнике Званцева, о своих предположениях. Кто, как не она, Ульяна, нянька моя, все поймет, все продумает и найдет единственно возможное, правильное решение...
Суббота, пьем чай, отчим просматривает газеты.
- Что будешь делать завтра?
- Поеду за город, подышу.
- А мы с мамой хотим в Эрмитаж. Я слабоват по части живописи. Как ты?
- Я лучше отвечу на вопросы. Потом. Вы посмотрите, а я отвечу. Так даже интереснее. А то нечто вроде экскурсии.
Он соглашается.
- Только смотрите внимательно, - советую я. - Не бегите бегом, дальше, дальше. Один сумбур в голове. Вот пример. Я увидел картину: священник смотрит на ребенка, а тот вычерпывает ложкой воду из ручья. "Но это невозможно!" - говорит священник. "Но вы же сами говорите, что нельзя постигнуть сущность Троицы", - отвечает ребенок.
- И что? - В глазах отчима недоумение, в глазах мамы - тоска.
- А то, что ребенок объяснил, доказал верность суждения священника. Ведь ручей ложкой действительно не вычерпаешь.
Я пересказываю Ульяну. Однажды в Эрмитаже она поведала мне эту историю. Тогда я не понял ровным счетом ничего. Теперь стал старше...
- Сережа... - растерянно произносит Трифонович. - Но ведь это все... Это же глупость! Чушь! Я тебя не понимаю, Сергей.
- Ладно. В Эрмитаже мало революционных полотен. Они понятны тем, на кого рассчитаны. Остальная живопись - искусство, сэр. А искусство - это восторг человека перед гением Бога...
Отчим всплескивает руками - по-женски, истерично, никогда не видел его в таком неестественном состоянии.
- Нина! Мальчиком необходимо заняться. Немедленно!
И вдруг мама говорит тихо:
- Он уже не мальчик, Ваня...
Паровоз мчит к Белоострову. Пригороды сменяют густые леса. "Переходил границу враг..." Что она хочет показать мне? Зачем мы едем? Я понимаю, что спрашивать не следует, она все равно не ответит. И так мутно, пусто... Вдруг обнаруживаешь, что ничего не знаешь; что культура - на нуле. Как может судить человек о поступках другого, если внешний мир ограничен красными знаменами, а внутренний - Павкой Корчагиным? Какая лживая фраза: "коммунистом можно стать только тогда, когда обогатишь свою память всеми богатствами, которое выработало человечество". Да ведь это лицемерие, Владимир Ильич. С вашей точки зрения, человечество "выработало" только Парижскую коммуну и Обуховскую оборону. И еще что-то в этом роде. Остальное очень вредно рабочему классу. Поумнеть может. А коли поумнеет...
Нет. Это исключено. Рабочий человек выматывается на заводе, едва успевает доползти до постели. А интеллигент... Много ли их сегодня, желающих пронизать бытие, найти ответы. Их и всегда-то было ноль, запятая, ноль. И они заботились не об обогащении мозга, а о том, чтобы всем все было поровну. Великая идея. Только неосуществимая, это постепенно становится понятным. И так скверно, так тягостно на душе. Ульяна тоже смотрит в окно: рука на столике, подбородок упирается в ладонь.
- Что ты там видишь?
- Вот, послушай... "И особенно синяя (С первым боем часов...) Безнадежная линия Бесконечных лесов..." Понял?
- Нет. Но пейзаж действительно грустный, ты права. А чьи стихи?