Решил идти пешком. Далековато, конечно, но часа за два быстрым шагом дойти можно.
Улицы навевали воспоминания. Дома те же фонари, родные и узнаваемые. В Москве наступила зрелость. И хотя ночной сумрак менял очертания, словно насмехаясь, но двери былых публичных домов, роскошные подъезды ресторанов будоражили и память и воображение. "Где моя юность, где моя свежесть..." шептали невольно губы, и на глаза наворачивалась... Нет, не слеза. Просто ветер, вдруг поднявший с тротуаров едкую пыль, слепил, слепил... К нужному дому вышел ровно через два с половиной часа. Окна были темны, не вился над трубой дымок, вдруг подумалось, что - не дай Бог - никого, и что тогда? Гибель...
Дворец Шереметевых плыл в предутреннем тумане и таял, исчезая, словно призрак навсегда ушедшей России. Острая колокольня усадебной церкви будто стремилась в последнем порыве в недостижимое, выморочное небо, желая утвердить - среди праха и тления - свою принадлежность Богу Живому. Повержен народ русский...
Подошел к дверям, огляделся. Никого. Ну, дай, как говорится, Господи...
Негромкий стук отозвался где-то в глубине дома сухим стариковским покашливанием.
- Кто там? Чего не спится-то?
- Племянник ваш, из Тамбова, Алексей, - ответил паролем, напряженно вслушиваясь, последует ли отзыв.
Двери открылись. На пороге обозначился некто лет шестидесяти с седой, аккуратно подстриженной бородкой, в ночном колпаке и потрепанном красном халате. Колюче вглядываясь в лицо гостя, спросил дребезжащим голосом:
- А что в Тамбове тетя? Жива ли? Евлампия Сидоровна?
Этот вычурный текст как бы из "Тарантаса" Федора Сологуба и был - по замыслу Миллера - отзывом. Безобидная словесная шелуха...
- Да вы входите. А где такси или извозчик?
- Пешком, мало ли что...
Прошли в комнату, огромную, с голландской печкой в углу, мебелью хоть и не слишком броской, но не бедной. Хозяин повозился с замком, запирая дверь, вернулся, сел на стул.
- И вы присядьте. Я слушаю.
- Первое. Около Миллера - агент ГПУ. Обе явки, на которые я прибыл, провалены. Людей я убрал. У вас есть связь с Парижем?
- Свяжемся... - безразличным голосом сообщил старик. - Еще какие пожелания?
- Мне нужны деньги, оружие, новые надежные документы. Пока все.
Пожевал иссохшими губами.
- Исполнимо. Все?
- Поспать бы...
- Идите следом, я покажу вашу комнату...
Повел по скрипучей лестнице на чердак, здесь, в потолке, был аккуратный люк; в просторном помещении под крышей стоял проваленный диван, рядом - огромное ведро.
- Это для надобностей, - объяснил. - Выносить сами станете, во время оное и только по моей команде. Пока поспите без белья, потом устроим. Еду принесу...
Званцев огляделся. Да-а... Как тут не вспомнить роскошную кровать убиенной Пелагеи и еще более роскошный ее стол. Быстро человек привыкает к хорошему...
- Я вам еще объясню, - сказал старик, приближаясь к скату крыши. Так - оно вроде бы ничего и не видно. Но вот я нажимаю...- Он продемонстрировал, часть крыши отъехала в сторону, освободив проход. - Там лестница узкая и выход в дощатую уборную. Доски сами отодвинете. Это на тот случай, если... Сейчас отдыхайте, я вас разбужу.
Оставалось покориться - в надежде, что в этот дом ЧК пока не добралась. Уже через минуту Званцев погрузился в сладкий сон...
Поутру, проснувшись от слабого колокольного звона, должно быть к заутрене, встал, оделся и попробовал люк в полу. Оказался открыт, не долго раздумывая, спустился, ожидая увидеть хозяина, но того не оказалось. На столе под абажуром стоял кофейник - еще теплый, тарелка с бутербродами, салфетка - очень чистая и записка: "Озаботился просьбами. Дом заперт, шторы задернуты. Потерпите. Если "они" - ступайте наверх, там есть защелка. А полезут - через "ОО", как учил. Записку непременно сожгите". Подписи не было, но утраченное большевиками "непременно" как бы подтверждало подлинность написанного. Интеллигентов в НКВД и всегда-то было чуть, а теперь и вовсе. Шваль в голубой фуражке и скажет, как быдло: "обязательно". Не понимая, что это слово совсем другое значение имеет.
Позавтракав с отменным удовольствием, Званцев осмотрелся. Комната, кухня, кабинет и спальня хозяина напоминали средней руки учительскую квартиру прежних времен. Портретов Сталина и других, слава богу, не висело, одна картина, крымский пейзаж, была высокого качества, работы Орловского. Горы, которые изобразил художник, Званцев знал. То было известнейшее место: здесь до несчастья жил в своем дворце один из великих князей, позже пережидала вдовствующая императрица - ах, когда же придет английский крейсер. И пела Плевицкая: "Средь далеких полей, на чужбине, На холодной и мерзлой земле..." Пророческая получилась песня...
В ящиках письменного стола и комода рыться не стал. Волосок поставлен или иной знак - отношения, еще не возникшие, портить ни к чему. Жизнь расставит по местам. А пока можно полюбоваться фотографиями. Как много их здесь - жизнь, и, наверное, не одна... Сюртуки, пышные плечи пушкинской поры, дамы с гладкими брюлловскими прическами с завитками, падающими на виски. Военных - в погонах или эполетах - не было совсем. Видимо, хозяин убрал из осторожности. Чужая, давным-давно исчезнувшая жизнь. Лица улыбались, глаза смеялись, покой и благоденствие исходили от каждой фотографии, накатывая волной воспоминаний. Вспомнился Чехов, финал "Дяди Вани" - ставили в год окончания училища, девиц из соседней гимназии пригласили. И когда в последний раз произносила героиня пьесы свой монолог - зал затихал в томительном предчувствии: "...мы увидим, как все зло земное, все наши страдания потонут в милосердии, которое наполнит собою весь мир..." Поэт Бехтеев прислал в Тобольск, семье, стихи. Невозможно было вспомнить рифму - разве что ритм неясно звучал... И смысл: зло будет побеждено. Добром, конечно. И... "...и все утраченное вновь вернет взаимная любовь..." Вот, вспомнилось. Но смысл и чеховских, и этих скромных строчек не вовне. Ибо Бог внутри нас есть.
...Хозяин появился к обеду - утомленный, с "авоськой" в руках. Когда назвал сетку с продуктами этим непривычным словом, Званцеву стало не по себе. Как же они живут здесь, бедные? Все на "авось"?
- Из прекрасного далека мало что видно... - заметил хозяин, раскладывая принесенное по полкам и кастрюлям. - Вам следует называть меня: Евлампий Тихонович. В прошлом я служил в... Неважно. Я гимназический учитель. Об этом знают все вокруг, в том числе и милиция. От НКВД Бог пока миловал. Знаете, а меня иногда даже приглашают в старшие классы совдеповской школы - лекцию обзорную прочитать, поговорить..."
- И о чем же вы с ними говорите? - недоверчиво спросил Званцев.
- Это же дети... - спокойно возразил Евлампий. - Конечно, мало вероятно, что школа вырастит мыслящих людей. Но ведь один или два преодолеют инерцию мышления - и кто знает? Станут зачинателями Новой России?
Долго рассказывал о своих уроках. Любопытное у него было направление... Например, вослед Добролюбову, яростно доказывалось, что Катерина, героиня "Грозы" Островского, овеществляет собою яростный социальный протест. Ведь сказал бессмертный критик: "Самый сильный протест вырывается из груди самой слабой"...
- И что же? - Званцев был удивлен без меры. Зачем эти дурацкие игры? Ведь победить невозможно...
- Просто все. Если мои слушатели поняли, что у Островского никакого протеста нет и не было, поняли, что Катерина - обыкновеннейшая дурная (если не дрянная!) женщина, изменившая своему мужу, да еще с кем? С ничтожеством! А ведь женщины чутки в любви... Поймите: ребенок, который понял это, задумается и обо всем остальном. Он догадается, поймет, что его обманывают, ему навязывают.
- Романтизм... - хмыкнул Званцев. - А что у нас, милостивый государь, по делу?