- Я из школы, - говорю громко. - Мы ждали... Гену. Он заболел?
Врач переглядывается с милиционером, подходит:
- У него серьезное отравление. В чем дело - пока не знаем.
Вот это да-а...
Работник РКМ берет меня за руку, выводит в коридор.
- То, что я тебе сейчас скажу - сразу забудь. Я, значит, на тот случай, если ты что-то знаешь. Мать сообщила: утром ему позвонила какая-то девочка, он ушел. Его не было до обеда. В школу он приходил?
- Нет.
- Так... Сюда, домой, он вернулся два часа назад. Мать увидела, что ему вдруг стало плохо, он сполз под стол. Успела спросить - что случилось. Он сказал... - Заглядывает в блокнот. - "Был у... женщины... Кони... пил... чай... Кони... Листья". Все. Что скажешь?
Что я могу сказать? Холодок по лицу, по ногам - эдакий сквознячок. Его что же... Отравили? Кто? За что? Чушь грандиозная...
- Не знаю. Странно...
- И я так думаю. Очень странно. Ладно. Если он умрет - тело вскроют, яд - найдут. Если, конечно, это отравление. Тогда многое прояснится. Ступай. Тебя еще вызовут.
- К... то? - Я не понимаю, о ком он. Он и подтверждает:
- В Большой дом, куда же еще...
- Там обрадуются... - бормочу я и вижу, как у милиционера брови вспрыгивают на затылок.
- Что?!
- Да я был у них совсем недавно, - объясняю. - Дерябин я, запомните...
В школу возвращаюсь медленно-медленно, на улице ленинградская осень, предснежье, еще день-два - и заметет вовсю. Что делать в школе? Зачем туда идти? Вечер уже заканчивается, разве что подружке все рассказать? Зое?
Во дворе школы суета, вокруг кареты "скорой помощи" хлопочут учителя, бледный Анатолий лихорадочно записывает что-то, карета издает характерный звук, трагическое всхлипывание, и уезжает.
- Ты знаешь, что произошло, едва ты ушел? - хрипит Анатолий. У него явно сел голос. Он волнуется. Нет - он потрясен чем-то очень страшным. Кузовлева стояла в вестибюле, дежурила и вдруг, представляешь, - упала, пена пошла... Ужас.
- Жива?
- Отправляли - была еще жива. Врачи ничего не понимают...
- Федорчук тоже валяется. И тоже никто ничего не понимает...
Прощаемся. В моей голове что-то происходит. Какое-то подобие микроскопического крючка пытается зацепить в глубинах памяти нечто очень важное и никак не может. Но тревога нарастает, и пульс уже не "66", как всегда. Мне кажется, что у меня вместо сердца пламенный мотор. Я начинаю догадываться - в чем дело. Но поверить не могу. Предположение слишком невероятное... Чтобы отвлечься, пытаюсь читать Званцева.
"Но прежде чем покинуть вторую столицу, Званцев совершил паломничество. Длинная очередь начиналась где-то у Кутафьей, люди подходили по двое, по трое, когда оглянулся - увидел длинный изгибающийся хвост черного цвета. Память услужливо подсказала: "Но в эту страшную очередь встали все..." Из Маяковского. Современную Россию изучал трудолюбиво, а "талантливейший поэт" даже понравился. До революции не обратил на него внимания, тогда другие кумиры были: Гумилев, Блок, Леонид Андреев. Теперь же вспоминал и вспоминал. Ну, хоть это: "Хлопнув дверью, сухой, как рапорт, из штаба опустевшего вышел он. Глядя на ноги, шагом резким, шел Врангель в черной черкеске..." Красиво. Правдиво. Даром, что "талантливейший".
Очередь двигалась медленно; заметил, что, едва ступив на незримую тропку, люди вдруг замолкали. "А на них это производит впечатление... подумал удивленно. - Большевики хоть и негодяи, а хитрости им не занимать. Скажем - Наполеон. Одно название под саркофагом. Дом Инвалидов, величие, портреты, а самого-то и нет! А здесь..." Поднялся в горку, справа бордово темнела кирпичная стена Кремля; миновал Никольскую башню, впереди обозначились елочки и трибуны белого камня. А вот и гробница. "Что ж... Величественно. Языческое начало торжествует, как песнь любви. Голубые фуражки у входа зыркают остро-остро, надпись крупно - только цвет гадкий: кровь разбавленная..." Голос охранника перебил размышления: "Внимание! Ступеньки! Осторожно! Ступеньки!" Нога вовремя нащупала, не свалился, слава богу, даже слова благодарности вдруг повисли на губах. Зрелище открылось удивительное... "Он" лежал под покрывалом, руки - умиротворенно, на животе; коричневый френч, орден, белое... Нет, чуть розовое лицо, ухоженная бородка и усы, глаза закрыты. Покой, нет - благостный сон, дело ведь сделано, и никто не переделает, никто... Скосил глазом: лица, лица, застывшие, в зрачках - ледяной восторг, или искры сыплются из этих глаз, чтобы вновь раздуть мировой пожар в крови...
Покойник всегда покойник. Но этот и вправду был жив. Ибо те, кто шел мимо гроба, верили в это. Человек жив верою, которую дает Господь. Эти жили верою в то, что покойника нет и никогда не было, что в любое мгновение этот лысенький, с бородкой, мягким лицом и чуть расплюснутым носом поднимется и выбросит руку с распяленной ладонью.
...Когда оказался под Божьим небом, молясь и благодаря, что Ад пока не сжег, увидел вокруг светлые, озаренные лица, лики даже и вдруг отчетливо-отчетливо понял: этим хоть что объясняй, хоть в чем убеждай. Их путеводная звезда - навеки в этом стеклянном гробу. Навеки...
...Летит поезд, и стучат колеса, завихряются пыль и песок за окном, и дым паровоза черными кольцами - все, что осталось от прошлого, которого больше нет. "К моей руке, с которой снят запрет, К моей руке, которой больше - нет!" И еще: "Нас родина не позовет". Нас - белых, избитых, изгнанных правды ради. И потому - "Пора гасить фонарь..." Как грустно, как безысходно. Неужели же никто и никогда не скажет о ней1: Поэт! Хоть на краю земли? За то, что произнесла: "Белая гвардия, путь твой - высок!" И: "Царь опять на престол взойдет!"
Званцев вслушивался в ритмичный перестук. Странные мысли, печальные мысли. Цветаева е щ е в Европе и жива; и муж ее, Сергей Ефрон, разоблаченный агент ГПУ, еще жив. Но утрата смысла, увы, о ч е в и д н а. Умрут все.
Смысл... А есть ли он в безудержном стремлении в городок на холме близ Казани, в котором больница за колючей проволокой, с часовыми на вышках. Особо опасные для советвласти психи и среди них - Анастасия Николаевна Романова. Боже, Боже, ведь просветил еси, и озарилась душа: мертвы Романовы. Мертвы все. Кто имел по закону о престолонаследии право на Российский престол, - мертв. Зачем же искать вчерашний день и в скорбном доме лицезреть несчастную, вообразившую себя великой княжной? Долг повелевает? Ложно понятый долг ведет в ад..."
Путано стал писать Званцев, суетно и загадочно. И в моей душе - тоже мутно и суетно, царапает и мучает все та же мыслишка: Кузовлева и Федорчук - не случайность. Это связано... С кем, с чем... Я боюсь подумать, еще больше - произнести. В шесть утра (смотрел на часы и удивился казалось, еще полночь) поднялся с постели, оделся и тихо-тихо, чтобы - не дай бог - услыхали мать и отчим - выбрался в коридор.
На улице уже морозило вовсю, прохожие - редкие в этот час - шли в надвинутых кепках, с поднятыми воротниками, съежившись, я вдруг подумал, что все они совсем не из песни: "Здравствуй, страна героев!". Зябко, познабливает, но вряд ли от холода. Я ведь иду на Конногвардейский, к Серафиме, которая - по моему глубокому убеждению - и положила в чай милой Зое и не менее милому Геннадию нечто такое, что и привело... При-ве-ло! Это для дяденьки из милиции тайна: "Был у женщины". Мне ведь понятно - у какой. Или: "Кони". Да эти кони у входа в манеж! Рядом с бульваром! А "листья"? Проще пареной репы: листья на деревьях бульвара! И - главное: "пил чай". Да он все, абсолютно все рассказал! И слепому понятно...
Вот он, бульвар. И вот дом Серафимы Петровны. Я вижу окно, сквозь которое узрел шпионящую парочку. Сейчас мы встретимся, я задам вопросы и посмотрим, что станет лепетать Серафима. Что же касается ангелочка Танечки... На одну ногу наступлю, за другую - потяну. Эти удивительные мысли летят в моей возбужденной голове, словно вороны, вспугнутые автобусом. Сейчас, сейчас...
Дверь. Именно та, другой здесь нет. Звоню, дребезжит колокольчик. Звоню еще и еще. Нет ответа. Может быть - Серафима спит? И я что было сил колочу в дверь ногами.