Выбрать главу

Она гремит, как кастрюля, эта проклятая лоханка, которую подпольная контора (у легальных уже не было ничего) вручила мне за заоблачную цену.

Речь идет о ветхом «фольксвагене», который неизвестно почему еще двигается и неизвестно, утратит ли он эту привычку с минуты на минуту, равно как и свои последние болты. Возьмите стаю бродячих собак. Привяжите к хвосту каждой гирлянду пустых консервных банок, шуганите и получите представление о движении моего экипажа.

Заметьте, никто даже не оборачивается. Такого старого металлолома на Тенерифе полно. Железное, астматическое, умирающее, лысошинное, потухшесвечное, рубашкоразорванное старье еще стрекочет ни шатко ни валко на пыльных дорогах, обсаженных бананами.

Напоминает старые молотилки, которые тарахтели на наших ригах после сбора урожая, вокруг которых ошивались все детишки в праздничной атмосфере извлечения зерна.

У моего «фолька» не получается гордого аллюра. Он воняет перегретым маслом, железом, заплесневелой тканью, гниющей резиной. Издает запах сапог канализационного рабочего и больного котельщика, вот!

Следую цветущей дорогой, змеящейся по долине Оротава. В кюветах цветут великолепные красные цветы. Не помню названия, да и не в том суть. Все, что могу сообщить, они стоят уйму денег в наших цветочных магазинах, а здесь как сорная трава. Вот так мир и страдает от плохого распределения даров. Потому что несправедливо, что в Дании не знают, где уж и приткнуться, так легко тамошние душечки укладываются, в то время как в некоторых забытых уголках мужчины и женщины вынуждены обходиться собственными ручонками, ибо они, одни и другие, так жутко одиноки. Проезжаю несколько бедняцких деревушек с кубическими домиками из необработанного песчаника. Раскрытые ставни, занавески из нанизанных на нити раковин в дверях… Микровиноградник у порога. Тазы с водой на ступеньках. Детишки. Старые велосипеды. И радость. Много простой радости. Ах! Радость бедняков, какое счастье!

Рулю дальше, задыхаясь от вони своего спортивного «седана» (ибо рулить, сидя внутри его, — это уж точно спорт).

Вскоре дорога превращается в автотропу, проложенную в черных скалах… Следую по ней несколько километров и затем вижу указатель «Гольф». На первой петле покидаю голубую автодорогу и ныряю в море бананов, огромных подобно старым грушевым деревьям. На каждом растении висят одна или две грозди, еще зеленые в это время начала нового года, которые заканчиваются макушками в виде конского фаллоса. Проезжаю широкие поля, в сердце которых высятся красивые белые конструкции. Затем поместья, как и везде, где есть дикая природа. Приморские сосны борются за место с пальмовыми деревьями. Живые изгороди окружают симпатичные усадьбы для отдыха. Взору открываются зеленые газоны и хорошо ухоженные массивы цветов. Аллеи, засыпанные гравием; портики, где играют красивые дети, которым сделаны прививки БЦЖ.

Район зажиточный. Тачки на стоянках — сияющие «феррари» и «мерседесы», жирные, как немцы. Короче, я ползу по аристократической части острова. Впрочем, гольф — это говорит само за себя. В рабочих пригородах Парижа вы гольфа не найдете. Впрочем, как и в подобных пригородах других городов.

Делаю восьмерки, пересекая район в одном направлении, потом в противоположном, затем кручусь, верчусь и, наконец, полностью теряюсь. В противоположность Тирьям-Пампамам семейство Нино-Кламар не сообщает табличкой о своем местопребывании. Тогда я решительно удаляюсь в сторону моря и вкатываюсь в деревушку, на въезде в которую устроено чудесное кладбище автомобилей. Деревушка эта — одна улочка с церковью в центре и ангаром на краю, служащим киношкой по воскресеньям.

Сегодня воскресенье.

Афиша, преимущественно в желтых тонах, сообщает, что утром и вечером будет показана экстраординарная человеческая драма, самая трогательная история любви всех времен с несравненным психологическим напрягом. Называется (я переведу вам): «Наточи нож, Педро, и защищайся, час возмездия пробил».

Кусок жизни.

Клюква чистой воды. Остается только раздавить на зубе и сплюнуть шелуху!

Но клюква испанская, разумеется!

Останавливаю свою плюх-плюх около церкви. Песнопения первой мессы райски разносятся под солнцем. Деревня пахнет куриным пометом и плохо очищенными сточными трубами. Какой-то старик сидит на пороге церкви на таком же трясущемся стуле, как и он сам. У него густая и достаточно короткая борода, чтобы создать вид «плохо выбритых» складок кожи на шее. Старый ротозей, желтеющий под муаровым слоем влажности. Два остатка коренных зубов, между которыми течет струйка коричневой навозной жижи.

В довершение всего — озабоченный и отстраненный вид слабоумного, впавшего в детство, как у всех таких в любом уголке мира.

Приближаюсь к нему. Он смотрит на меня с опаской, будто размышляя, не собираюсь ли я вышибить из-под него стул или его последние зубы. Церемонное приветствие не очень успокаивает его.

— Скажите, уважаемый господин, вы знаете семейство Нино-Кламар? — осведомляюсь я.

Дебит струи навозной жижи усиливается. Он качает головой, и я получаю сталактит на рыло, ибо кретин качает головой отрицательно. Прибить бы это ископаемое. Он явно зажился и цедит забвение мелкими глотками через соломинку.

К счастью чья-то рожа возникает из глубины темного нутра входа, сторожем которого по замыслу является старикашка. Рожа бородатой дамы. По крайней мере, у нее такое заросшее лицо, что она могла бы бриться супермодным «жиллеттом».

Улыбаюсь ей своей секретной улыбкой, предназначенной исключительно для Европы и заморских территорий.

— Мадам или мадемуазель? — воркую я.

— Мадемуазель!

Она польщена моей вежливостью, смущена моим обращением,[11] Людоедка, пускай хоть наживка и тухлая. Что меня умиляет в дамочках, старушках, многоягнятных отвратительных и прочих: они сохраняют в себе ощущение женского начала. Это трогает. Настолько, что я нахожу их соблазнительными.

В своем роде.

— Извините за беспокойство, сеньорита, вы не знаете, где обитает Нино-Кламар?

Она не говорит да. Она это делает. К моим ногам падает гребень. Я поднимаю его. Он гораздо более липкий, чем наполовину обсосанная карамелька.

— Спасибо, — говорит она по-испански, потому что на других языках она не разговаривает. — Да, я знаю, где живет мадам Нино-Кламар.

Я дергаюсь. Почему она сказала только о «мадам Нино-Кламар»?

— Могу я узнать, сеньорита, где находится их дом?

Она краснеет, как будто я спросил, какого цвета ее лифчик, если вдруг, смеху ради, она надела бы его.

— В «Бордельеро для простушек».

Видел я это местечко, крутясь по району в моем «фольке». Наверху. На самом краю плато над морем. Белая асиенда под римской черепицей с коричневыми ставнями. Зеленый бассейн. Редкие деревья и несколько гектаров банановых плантаций. Недурственно.

— А господин Нино-Кламар?

— Его уже нет. Умер пять лет назад.

Она крестится, потому что неграмотная (и не злая).

— Мадам Нино-Кламар живет одна?

— С дочерью. И с мужем дочери, который приходится ей зятем.

— Она всегда живет здесь?

— Нет, только приезжает на отдых. А живет в Мадриде и Найворке.

— Где, вы говорите?

— В Мадриде и Найворке.

— Это в Испании, Найворк?

Она смеется, сильно тряся головой.

Собираю с земли три ее гребня, исполняю долг вежливости, возвращая их ей, и вспоминаю, что видел фонтан, где смогу вымыть руки.

— Нет, Найворк, это в Америке.

Луч света!

Да что уж: гениально! Я всегда слишком скромно сужу о себе.

— Вы хотели сказать Нью-Йорк?

— Именно это я и говорю!

— Извините, у меня, наверное, пчелки залезли в ушные соты, ибо я не усек сразу. И она добрая, мадам Нино-Кламар?

— Да, — она продолжает смеяться.

Это хороший признак. Шанс не нарваться на застегнутую на все пуговицы эспанскую вдову.

— Похоже, что она достаточно богата?