— Ну, вы там, поживее!
Конвойный, с самого начала приставленный к Эрвину, крепче схватил его. Сколько минут это может еще продлиться? Каждая минута равна годам. Два последних года — годы настоящей жизни — пронеслись, как минуты. Человека, сунувшего ему тогда листовку, звали Мартин. Эрвин даже не подозревал, чего это стоит—выпустить листовку: поддельные паспорта, сопряженные с опасностью поездки» за границу, конференции в Швейцарии и Швеции, яростные споры, подпольные типографии, аресты на фронте и в тылу, тюрьма и военно-полевой суд — и вот наконец перед ним эти несколько строк. А так как листовка приказывала: «Передай другим»,—он торопливо и послушно передал ее. Вскоре Эрвин сам начал распространять листовки. Его стали втягивать в разговоры, а мало-помалу и в совещания. Это была своеобразная учеба в окопе, в промежутках между боями.
Дождливой ноябрьской ночью в усталую, изголодавшуюся Германию, стоявшую перед четвертой военной зимой, ветер с Востока принес листья Красного Октября. Революция была так же молода, как Эрвин.
«Мой друг сегодня напрасно прождал меня»,— думал Эрвин. Когда он думал о Мартине, ему казалось, что они жили вместе еще в незапамятные времена. Может быть, Мартин и сейчас ждет в условленном месте. Ровно три месяца назад они вдвоем приехали в Берлин. У обоих не было семьи. Их не ждали там ни мать, ни сестра, ли любимая — их ждала революция. Революция означала для них не просто слова «переворот», «советское государство» или лозунг «Вся власть Советам!» — революция была для них новой жизнью, столь же мало похожей на прежнюю, как потусторонний мир на этот. Они ожидали раздела земли не менее горячо, чем рождения неизведанных чувств в своей душе. Эрвин надеялся, что ему удастся стать слесарем-механиком, а в этой новой жизни— даже чертежником-конструктором, как надеялся, что новый мир будет государством неисчерпаемой мощи, основанным на свободе и справедливости. За это они столько дней бились на берлинских улицах, под конец — против добровольческих белогвардейских отрядов, которые Носке призвал на помощь. Ведь родившаяся в ноябре республика напоминала того ребенка из сказки, который появился на свет старичком, скованным всеми путами и обремененным всеми пороками прошлого. И если Эрвину опять угрожала смерть, она казалась ему второстепенным эпизодом в той общей жизни, которая все равно будет бурно мчаться вперед — с ним или без него. И лишь когда белогвардейцы взяли манеж, заняли близлежащие переулки и вывели в расход пленных, он понял, что может рассчитывать только на один, именно ему предназначенный кусок этой общей, непрерывно пополняемой жизни, что ему отпущена лишь точно отмеренная доля жизни и смерти. Едва его втолкнули в машину, чтобы отвезти на очную ставку в штаб, находившийся в Новавесе, он снова предался всевозможным надеждам, как предается им человек, осознавший, что у него есть своя, ему предназначенная судьба. Когда они въехали в лес позади Ваннзее, он стал тешить себя безумной надеждой, что, может быть, его товарищи еще раз собрались с силами и взяли обратно манеж, что здание, где помещался штаб и куда его везли, может быть, осаждено, что судебное заседание могут прервать и далее могут его, Эрвина, отбить по пути туда.
Между Ваннзее и Новавесом они наткнулись на машину капитана фон Клемма, у которой лопнула шина. Клемм состоял в добровольческом белогвардейском отряде, штурмовавшем манеж; оба лейтенанта, сидевшие справа и слева от него,— также.
Клемм осведомился о том, куда идет машина с пленным. Он приказал шоферам поменяться местами. Эрвин жадно прислушивался к распоряжениям капитана: накачать шину, «опель» отвести обратно в «Фюрстенбергер-хоф», а шофер Клемма поведет машину, в которой везут пленного. Ведь им так или иначе всем нужно в штаб в Новавес.
Эрвину очень хотелось рассмотреть двух офицеров, сидевших теперь за его спиной, справа и слева от капитана. Но он не мог повернуть голову, это было запрещено, и голова была у него точно налита свинцом. Поэтому он только косился на нового шофера, на его круглый бритый череп. Подбородок выдавался больше, чем нос. Это был последний чужой подбородок, который Эрвин видел в своей жизни. Он не вполне понял слова, сказанные Клеймом, зато понял их интонацию: нечего тянуть, надо покончить с ним тут же.
«В машине они меня едва ли застрелят,— подумал Эрвин.— Скоро, сейчас они заставят меня сойти. Они, наверно, прикончат меня в некотором отдалении от машины, чтобы не нажить себе неприятностей». Эрвин сделал самое большое усилие в своей жизни — он выбросил ненужный балласт нелепых надежд и бесполезных воспоминаний: о Мартине, который был ему на земле другом и братом и, может быть, в эту минуту думал о нем,— ненужный балласт, прочь его! О девушке, с которой он проводил последние воскресные вечера: хорошая девушка, девушка на всю жизнь — ненужный балласт, прочь его!.. Теперь никакого балласта уже не оставалось. Он мог теперь встать во весь рост, он мог стоять перед ними так, словно стоял перед всем народом. Для него теперь все кончено. У жизни ничего больше не осталось для него, и в нем ничего больше не осталось для жизни. Но у нее останутся эти березы, сосны, облака, этот большой город за лесом, останутся пятеро мужчин, которые здесь убьют его. Они проедут вместо него дальше. Они проедут вместо него обратно в город. Они проедут мимо того места, где его ждал Мартин. Они будут вестниками его смерти.