Выбрать главу

На своем обычном месте сидел съежившись крестьянин Ользен, тот самый, который отхватил у Лизы участок, нужный ей теперь под клевер. В 1916 году его отпустили домой с простреленным легким, однако благодаря деревенскому воздуху он кое-как поправился. Ользен сказал:

— Ну, с меня хватит. Удивляюсь, как это вам в Берлине еще хочется драться!

— Если власть захватят красные,— сказал Надлер,— у тебя отберут последнюю корову и последний клочок земли, как в России.

— Ну уж нет, здесь это некому сделать. А вот твои — ты же сам сказал — у вас последний грош отнимут, чтобы из нашего кармана оплатить ихнюю войну. Поэтому-то вам и нужно, чтобы по-прежнему наверху были богатые, а внизу бедняки.

Надлер рассердился. Он терпеть не мог Ользена — торчит себе тут, как редиска на грядке, вот уж кто не солдат-то! Надлер охотно грохнул бы кулаком по столу. Он сию же минуту расторг бы арендный договор на удивление всем присутствующим, только бы насолить этому негодяю. Но так поступать не следовало. Он еще не совсем ума лишился, а злость его окончательно протрезвила. Ведь если теперь отказать арендатору, то кто же будет обрабатывать лишнюю землю, тогда ему, Надлеру, придется остаться в деревне. А ему только что продлили срок службы. Скоро начнутся такие дела, что без людей вроде него не обойтись. Домой он сможет вернуться, только когда совершится настоящий переворот. Он твердо верил в этот предстоящий грандиозный переворот, после которого начнется такая жизнь, какую даже сравнивать нельзя с тем, что теперь называется жизнью — презренная работа в поле, правительство, выжимающее из тебя налоги, досада на Ользена за арендный договор, даже злоба на Лизу. Он сам хорошенько не знал, что будет и как, но верил твердо, что после переворота все само собой изменится. И до него, Надлера, тогда рукой не достать.

Он считал, как и все, что война, отравившая людям кровь, это неистовство среди крови и пламени, в котором на долю одних выпадают чудовищные страдания, а другие предаются чудовищному разгулу, не могла окончиться просто так, ничем. Она явно служила только вступлением к чему-то еще более грандиозному и столь же мало похожему на убогие крестьянские будни, как потусторонний мир на этот.

Он давно умолк, погруженный в мрачные размышления. Теперь его уже не угостят пивом, да и за что поить молчаливого бирюка? Когда он ощупью вошел в свой дом, ему показалось, что где-то внутри хлопнула дверь. Надлер прокрался сначала в каморку за кухней, где теперь спал Христиан. Тот лежал, завернувшись в одеяло, как будто был все еще на дне окопа, и так храпел, что дрожали табуретки. Вильгельм, одновременно разочарованный и успокоенный, вошел на цыпочках к себе в комнату. Он увидел только Лизин затылок. Видимо, она тоже давным-давно спала. Она прямо окаменела от сна.

Когда дверь пивной открывалась, сердце Марии начинало биться быстрее, а у себя в комнате, когда слышались шаги на лестнице, она замирала. Потом, вся обессилев, бледнела. На ее личике, тихом, как падающий снег, лежали тени от густых ресниц, которые были темнее волос. Однажды Луиза сказала — не для того, чтобы причинить подруге боль, для этого она была слишком добродушна, а чтобы положить конец бессмысленному ожиданию:

— Я видела его в воскресенье с другой девушкой.— Мария удивленно на нее посмотрела.— Да, и они шли не под руку, а обнявшись и рука в руку.

Мария ответила:

— Это неправда.

Луиза так рассердилась, точно она и в самом деле сказала правду.

— Да что ты о себе думаешь? Ты воображаешь, дуреха этакая, что тебя уж и бросить никто не может? Подожди, еще как бросят. После войны ни на одного парня положиться нельзя, за войну привыкли к разнообразию. Ты должна выкинуть его из головы, девушка, и спокойненько перейти к номеру два.

Мария молчала. Она не могла объяснить Луизе, почему у нее все это по-другому. Луизе не понять, что двое могут быть предназначены друг для друга и сейчас, и всегда, в здоровье и в болезни, в горе и в радости, пока не разлучит смерть. Если любимый по какой-то причине вдруг не пришел, он может так же внезапно вернуться.

Ее друг никогда не рассказывал ей о том, где он проводит время. А для нее время по-настоящему начиналось лишь с того мгновения, когда Эрвин, входя, захлопывал за собой дверь. Она не знала, что в свой последний приход он уже почти решился открыть ей, где именно он проводит время. Друг Эрвина предостерегал его: самая хорошая девушка все-таки разок да выложит кому-нибудь, что у нее на душе, а тот выболтает еще кому-нибудь, кто уже не так хорош. Ведь настоящая жизнь, к которой относится и любовь, начинается только потом, когда главное сделано. А до того все под вопросом и полно пробелов.