Выбрать главу

На обратном пути Мария рассказала фрау Хюбнер о своей молодости, даже о той ночи, когда она тщетно ждала любимого, и о том, как она страстно, не меньше, чем сейчас, желала, чтобы ее дитя осталось в живых. Только тогда оно находилось в ней, а теперь было бесконечно далеко. Ей вдруг стало так легко говорить о том, о чем в течение долгих лет говорить казалось невозможным, точно вместе с распавшимися стенами распахнулась и ее душа.

Дни проходили; женщины бегали на работу, спали урывками, как будто они сами сделались частью конвей-ера, требовавшего напряжения всех сил, будто силы их растягивались, как растягивают резинку, пока она наконец не лопнет. Дни эти можно было бы назвать однообразными, не будь они полны пожарами и бомбежками, смертным ужасом и смертью, криками о помощи и растерзанными телами. Но упорнее жизни и смерти был конвейер, он принимал ночную смену, когда дневная ложилась спать, он был подобен реке, не тихо и не быстро текущей, на берегу которой люди страдают и смеются, рождаются на свет и умирают. А среди всего этого орали репродукторы и газетчики, сообщая вести с фронта; и если раньше говорилось, что враг никогда не вступит на немецкую землю, то теперь уже слышались уверения в том, что он никогда не вступит в Берлин. Однако уже находились столь неразумные женщины, которых каждая бомбежка повергала в неописуемый ужас. Их успокаивали, доказывая, что враг еще далеко. Но в этих утешениях уже появилось словечко «еще».

Вечером Мария чувствовала себя настолько измученной, что, укладываясь наконец рядом с фрау Хюбнер, совсем была неспособна задавать ей какие-нибудь вопросы, а в течение дня не имела ни сил, ни времени их продумать. Мария еще помнила, как ее муж гордился введением восьмичасового рабочего дня. «Этим вы нам обязаны»,—говорил он тогда, а теперь и его самого уже давно, нет, и кухни той нет, где он это говорил, и Трибеля, которому он говорил, тоже нет. Рабочий день сейчас доходил до двенадцати, даже до четырнадцати часов. Только бы накормить хищного зверя, чтобы он оставался сильным и мог все пожрать. Даже те, которые еще две-три недели назад открыто говорили, что по крайней мере война скоро кончится и хуже не будет, даже они кричали теперь, что нельзя пускать русских в Берлин. Они натерпелись такого страха и настолько обессилели духом, что старались хотя бы утешаться мыслью, будто все эти жертвы — ради великой цели, стоившей того, чтобы отдать за нее жизнь, ради своей страны, ради дальнейшего существования своей нации. Они все измеряли страданиями, и только эта мера казалась им точной и справедливой. И только теми страданиями, которых им стоило достижение какой-нибудь цели, измеряли они ее ценность. Какие бы причины ни привели их к тому положению, в котором они очутились — глупость или трусость, посулы или преступления, своя или чужая вина,— положение было мучительным. И по их разумению, все другие страдали меньше, чем они.

Фрау Хюбнер обхватила Марию рукой; война, может быть, скоро кончится, начнется новая жизнь. Правда, ей трудно себе представить, в чем будет состоять эта новая жизнь для нее, одинокой старухи, у которой нет никого на свете и которая потеряла все, что придает жизни цену. Ее муж был жестянщиком и хорошо зарабатывал, сын тоже научился отцовскому ремеслу; уверяли, что он весь в отца, такой же мастер своего дела и такой же неунывающий шутник. Воскресенье они проводили на огороде. Это было настоящим праздником.

Теперь они оба умерли — отец и сын, несмотря на то, что всегда были веселы, никогда не унывали. Нестерпимая тоска, тоска о прошлом, об утерянной молодости вызвала у нее слезы. Но лицо ее было настолько изрыто морщинами, что слезы исчезали в них. Она так же не могла представить себе эту новую жизнь, как другие не могли представить себе приход русских. Барак был переполнен, фрау Хюбнер спала теперь на одной койке с Марией и тоже чувствовала себя спокойнее рядом с ней. Она чувствовала, что Мария, которая немногим моложе ее и сын которой, вероятно, уже не вернется, все-таки как-то представляет себе эту новую жизнь. Ей очень хотелось бы знать, как именно, но она слишком устала, чтобы спрашивать.

Самой большой загадкой была для фрау Хюбнер она сама. Зачем она продолжает ходить на завод и выполнять эту принудительную работу? Почему продолжает повиноваться, хотя теперь, после смерти близких, ничуть уже не дорожит жизнью и похожа на смятый осенний лист, гонимый ветром? Что это за сила — государство, которое, подобно господу богу, вершит судьбы людей? И как оно стало силой? Когда ее мысли доходили до этой точки, больную голову начинало так ломить, что фрау Хюбнер обнимала Марию и засыпала,