Выбрать главу

Раньше он только и думал, как бы войти в Берлин и прогнать к дьяволу всю эту красную банду. Он заботился об отечестве. По крайней мере воображал, что заботится. Ведь свою жизнь ставишь на карту только ради того, что тебе дороже той жизни, которую ты вел до сих пор. Он с жадностью впитывал слова и призывы на плакатах, которые с самой войны так на него и сыпались. Почему именно эти, а не другие плакаты? Не другие слова? Потому что они обещали ему то, к чему он стремился с детства: власть и славу. Славой была для него только официально признанная, вызывающая зависть и восхищение, украшенная орденами слава. А властью — та власть, которая делала бы его сильнее поденщиков и батраков, сильнее всех остальных крестьян. Это не имело никакого отношения к тому, о чем болтали попы,— к славе и силе из «Отче наш». На что господу богу эта слава, невесомая и туманная? И зачем ему там, наверху, вся его сила, раз он невидим? А теперь никакой славы и силы ни для Германии, ни для Вильгельма Надлера не будет. Верх взяли теперь бродяги, состряпавшие Версальский договор. Те самые люди с красными повязками, которые, когда он возвращался домой, сорвали с него ордена и Железные кресты. Тут ему пришло в голову, что, вероятно, уже не удастся заполучить высокие чины и тому господину из военного министерства, перед которым капитан хотел замолвить за Надлера словечко. И он, точно утопающий, чувствовал, как его захлестывают волну этой нищенской, мучительной жизни, слышал и в реве ребят, и в мычании коров, и в Шорохе метлы по камням двора.

Вильгельм так решительно отпихнул локтем пустую тарелку, что она упала на пол и разбилась. Затем улегся на кровати; Лиза подобрала все осколки. Он позвал:

— Поди сюда!

— Сейчас ведь не вечер,—возразила Лиза,— чтобы ложиться спать.

Но муж крикнул:

— Иди! Я же сказал!

Он в бешенстве схватил ее и начал трясти, как будто она была всему виной.

Позднее Лиза сказала Христиану:

— Только не попадайся ему на глаза.

А Христиан про себя подумал, что неплохо бы им обоим больше никогда не попадаться на глаза его свирепому братцу. Но потом он сказал себе, что ведь брат все-таки здесь хозяин и, видимо, вернулся окончательно. Это окончательное возвращение ни для кого не радость. Ни для Лизы, которая охотнее жила с Христианом, так как он был мягок и ласков; ни для Христиана, ибо хорошего от старшего брата ему ждать было нечего; ни тем более для самого Вильгельма, для которого жизнь здесь не представляла никакого интереса. Христиан был неглуп и отлично понимал, что произошло с братом.

Для себя лично он видел выход: он все же крестьянин, и этого достаточно, чтобы жить не мечтами, а тем, что можно осуществить на деле. Еще при жизни отца он изучил сапожное ремесло. Перспектива просидеть всю жизнь на табуретке тогда не казалась ему особенно привлекательной. Но отец требовал, чтобы младший из сыновей научился какому-нибудь ремеслу, так как земли на всех не хватало. Отец умер, третий брат был убит на фронте. А Христиан при своей хромоте все равно не мог бы как следует работать в поле. Он уже давно привык чинить обувь родным и знакомым. Самое лучшее, если он устроится самостоятельно, тогда и его оставят в покое. Конечно, жаль совсем отдать Лизу этому жеребцу, но Лиза уже давно сама смекнула, что ничего другого не остается. Не могла же она допустить, чтобы хозяйство совсем погибло, а с ним и дети. И не мог же он — ни один, ни с ней — уйти от всего этого на своей изувеченной ноге!

Все они прикованы к этой земле, к семье, к крестьянскому хозяйству. И оба брата, каждый по-своему, жаждали вырваться из узкого круга семьи, из тисков этого хозяйства.

Но для каждого из них подобная попытка была обречена на неудачу. Христиану Надлеру не было никакого дела ни до националистов Вильгельма, ни до красных, ни до чего ему не было дела. Он мог самое большее подыскать себе какой-то угол, где он будет работать, где его наконец оставят в покое.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

I

Когда Вильгельм Надлер вернулся домой насовсем, он нашел, что жизнь здесь не так уж плоха. Собственная жена оказалась приятнее, чем он ожидал. Все-таки неплохо иметь в постели молодую, сильную женщину, которая к тому же целый день в поле, при каждом взмахе лопаты только и думает, как бы преумножить их общую собственность. И здесь, в глуши, можно найти людей одинаковых с ним взглядов, да и его начинают ценить по заслугам как человека, который испытал побольше, чем остальные, не только на войне, но и в послевоенные годы. Несколько раз в месяц хозяин «Дуба» предоставлял собственную парадную комнату особо почетным посетителям, которые съезжались из деревень, разбросанных по равнине и по берегам озера. Надлеру доставляло удовольствие шествовать мимо глазевших на него крестьян, не принадлежавших к «Союзу», в отдельную комнату, где собирались его единомышленники и где под ногами не извивались корни, а пол был покрыт хорошим ковром. Тут они могли откровенно рассуждать о том, как худо все обстоит на свете, и гадать, как дела пойдут дальше. Вильгельму очень не нравились настроения деревни. Но ему теперь дана возможность встряхнуть это сонное гнездо. С тех пор как Надлера назначили председателем местного отделения, он установил день памяти павших. Деревенских жителей разбирало любопытство: что там происходит, в этой парадной комнате? В годовщину объявления войны Надлер и его компания шумно пили и кричали «ура», так что на улице было слышно, в годовщину заключения Версальского договора устраивалось траурное собрание, а после убийства Эрцбергера тайком праздновалось избавление от него, ибо он подписал этот договор. Постоянные посетители трактира прокрадывались в комнату «Союза», чтобы поглядеть на висевшую там карикатуру из «Альдойче цай-тунг», на которой Эрцбергер был изображен в виде толстого маленького попика. Даже местный пастор Мёбиус, и тот потихоньку ходил смотреть: он не переваривал этого иезуита Эрцбергера. Правда, пастор был возмущен, что христиане радуются убийству, но над карикатурой все же посмеялся.