Юноша по фамилии Шлютер прямо побелел от гнева:
— Что повернут? В чью пользу?
— Да ты не горячись, малыш, успокойся. Вы же всегда пляшете под дудку Москвы.
Во время этого разговора Гешке молчал. Споривший паренек, глаза которого горели как угли, одетый в солдатскую куртку отца, уже совершенно выцветшую и истрепанную, но, видимо, не знавшую износа, паренек этот, ссылаясь в споре на рабочий класс, разумел рабочий класс во всем мире и его авангард; грузчики же, возражавшие ему, имели в виду отдельных мужчин и женщин — их звали так-то и так-то, их можно было снять и заменить другими, они могли быть по тем или иным причинам популярны или непопулярны. Гешке молча готовился выехать. Его взгляд еще раз упал на Шлютера, и тут, как бывает обычно в трудные минуты, когда все чувства и восприятия обостряются, ему вспомнилось одно мартовское утро и как тот же парнишка в той же куртке — теперь куртка стала ему как раз впору — с горящими глазами крутил кран колонки, проверяя, началась ли всеобщая забастовка.
В сегодняшнем споре Гешке было трудно разобраться. Он приблизительно улавливал, что имеют в виду обе стороны, но не ему было указывать правильное решение, да он и не знал его.
Во всяком случае, он твердо решил на демонстрацию не ходить, хотя в глубине души очень сомневался в том, что идти — это значит непременно «плясать под дудку Москвы». Если его заметят, ему потом едва ли удастся получить через биржу труда еще работу. Но уже не раз бывали в его жизни случаи, когда он не боялся вызвать насмешки товарищей, не боялся оказаться безработным. Человек, которого только что похоронили, должно быть, действительно был великим, должно быть, он действительно задумал что-то грандиозное, да не вышло. Говорили, что по его стране бродят беспризорные, изголодавшиеся дети. Должно быть, у него бы и вышло, если бы все рабочие всех стран присоединились. Он, Гешке, один ничем бы ему не помог. И уж, конечно, не поможет теперь тем, что пойдет в траурном шествии.
Когда он возвращался домой, его задержала демонстрация. Глаза Гешке искали среди этих бесчисленных людей, шагавших по четыре в ряд, того самого паренька в солдатской куртке цвета хаки, как ищешь хоть одно знакомое лицо в необозримой людской массе. Утром кто-то из рабочих старался успокоить мальчика: «Против Ленина ничего не скажешь, он, наверно, задумал большое дело на благо своему народу и, наверно, многое бы сде-лал. Но теперь его нет и конец всем его планам». Однако сейчас у Гешке вовсе не было такого впечатления, что всему конец. И ему стало жаль, что он не участвует в демонстрации. Но даже если бы он и захотел включиться в нее, четверки казались замкнутыми. И Гешке спрашивал себя, каким человеком был умерший и что если бы он видел свои похороны, гордился бы он этим траурным шествием в его память и траурными шествиями па всей земле? Демонстрации возникали во всех городах мира, и лица у демонстрантов были белые, черные, смуглые, желтые. Если бы все эти траурные шествия сомкнулись, можно было бы опоясать ими земной шар. Гешке тянулся вслед за демонстрацией, в которой сначала не хотел участвовать, какой-то тонкой, несмелой ниточкой, идущей из самых глубин его сердца. Рядом с ним стоял человечек, ежившийся от холода в своем плохоньком пальто; уши у него горели под потертой шляпой. Он пробурчал:
— Хорошо, кабы с ним похоронили и всех этих...
Стоявшая рядом женщина, может быть, его жена — она была значительно толще и крупнее его — громко заявила:
— Я считаю, что для немецких рабочих это позор.
Гешке мрачно взглянул на обоих. В его голове пронеслось: «Стоять на тротуаре рядом с такими, как вы,— вот это позор!» Точно он с какой-то другой точки зрения смотрел на все: на ряды демонстрантов и на зрителей, и чуть не забыл, что сам он тоже в числе зрителей. Но даже та тонкая ниточка, которая тянулась из его сердца вслед за идущими и была только сожалением, что он не мог пойти с ними, связывала его с самой сердцевиной жизни, и его уже не мотало из стороны в сторону, как увядший лист.
Домой он вернулся позднее, чем обычно. Таким ворчливым Мария видела его только до женитьбы. Она вместе с соседками ходила на улицу смотреть демонстрацию. И она спросила мужа:
— Ты тоже был на демонстрации?
Он возразил:
— Зачем? Мы не коммунисты.— Он ответил ей четко и резко на те же вопросы, которые еще утром мучили его самого, и теми же словами, которыми его товарищи по работе возражали Шлютеру: «Нас это не касается, мы же не русские».
Потом они сидели за столом, дети поглощали ужин с такой же жадностью, с какой схватывали слова родителей, которыми те перебрасывались. Девочка охотнее бывала дома, чем во дворе: ребята привыкли дразнить ее, а она привыкла не давать им отпора. Старшего не трогали: он был сильный, красивый малый и мастер на все руки. Он умел резать по дереву и рисовать и поэтому любил сидеть дома. На младшего из родных сыновей Гешке в семье обращали меньше внимания, разве что начнет озорничать или порвет штаны. Он не понял всего того, что говорилось за столом — фразу за фразой, а только подхватил слова: «Нас это не касается, мы же не русские».