Выбрать главу

— О поэт!.. Поэт!..

И продолжала играть. В сгустившихся сумерках гостиной зазвучали суровые аккорды, провожающие в могилу героя, — траурный марш воинов, несущих на большом щите огромное белое тело золотоволосого Зигфрида. Марш перебивала меланхолическая мелодия богов. Мери дрожала. Наконец ее руки оторвались от клавиш, и она, словно птичка с поникшими крыльями, склонилась на плечо Хайме.

— Oh Richard!..! Richard, mon bien aime![47] Испанец увидел ее расширившиеся зрачки и плачущий рот, тянувшийся к нему, почувствовал в своих руках ее холодные руки, ощутил ее дыхание. К его груди прижалась скрытая платьем округлая девичья грудь, крепкая и упругая, о наличии которой он и не догадывался.

В этот вечер музыки больше не было.

Когда в полночь Фебрер ложился спать, он все еще не мог опомниться. Он первый обладал ею, в этом не могло "нить сомнения. После такой холодной сдержанности все произошло очень просто, без всяких усилий с его стороны — так, как будто его взяли под руку.

Хайме также удивляло, что его называли чужим именем. Кем мог быть этот Рихард?.. В часы нежных и мечтательных признаний, сменявших минуты безумия и забвения, она поведала о том впечатлении, которое испытала, впервые увидев его среди тысячи людей, наполнявших театр в Байрейте. Это был Он!.. Он, каким его рисуют на юношеских портретах! И встретив его снова в Мюнхене, под одной крышей, она поняла, что жребий брошен и бесполезно бороться с этим влечением.

В своей комнате Фебрер с ироническим любопытством посмотрел на себя в зеркало. Чего только не способна увидеть женщина! Да, в нем было нечто от того, другого… Тяжелый лоб, прямые волосы, острый нос и выступающий подбородок, которые с годами могут сблизиться и придать ему сходство со старой колдуньей… Превосходный и славный Рихард! Как это случилось, что ты доставил мне одну на величайших радостей в жизни?.. Какая странная женщина!

Иногда к его изумлению примешивалось горькое чувство. Эта женщина каждый день казалась иной, как бы забывая о прошлом. Она принимала его с такой важной миной, как будто между ними ничего не произошло, словно пережитое ею исчезало бесследно и предыдущего дня не существовало. Только тогда, когда музыка вызывала в ее памяти образ другого, приходила нежность и покорность.

Хайме был раздражен и задался целью подчинить ее себе — ведь он как-никак мужчина. В конце концов, он достиг того, что рояль стал звучать все реже и реже, а она увидела в нем нечто большее, нежели живой портрет своего кумира.

Опьяненные своим счастьем, они нашли Мюнхен уродливым, а отель, где их знали как людей, чужих друг другу, показался им скучным. Им хотелось ворковать на свободе и улететь подальше. В один прекрасный день они очутились в порту с каменным львом при входе и увидели чистую гладь огромного озера, сливавшуюся на горизонте с небом. Они были в Линдау. Один пароход мог доставить их в Швейцарию, другой — в Констанцу. Они предпочли тихий немецкий город, известный тем, что в нем происходил великий Собор, и остановились в отеле на острове — бывшем доминиканском монастыре.

С каким волнением вспоминал всегда Фебрер об этой поре, самой лучшей поре его жизни! Мери продолжала оставаться для него необычайной женщиной, в которой все еще нужно было что-то покорить. Она бывала нежна лишь в определенные минуты, а в остальное время дня казалась суровой и неприступной. Он был ее любовником и, несмотря на это, не мог позволить себе ни малейшей вольности, которая бы выдала их отношения. Самый легкий намек на их близость заставлял ее краснеть от возмущения. Shocking!..[48] И все же каждое утро Фебрер проходил по коридорам бывшего монастыря, стелил постель в своей комнате, чтобы не вызывать подозрений у слуг, и выходил на балкон. В саду среди высоких розовых кустов распевали птицы. Там, впереди, Констанцское озеро окрашивалось в пурпурный цвет восходящего солнца. Ранние рыбачьи лодки рассекали воды, оставляя за собой оранжевый след; издалека слышался звон колоколов собора, скрытого влажным утренним туманом; на том берегу, где озеро кончается и переходит в русло Рейна, начинали скрипеть лебедки; шаги слуг и приглушенные звуки утренней уборки отдавались глухим эхом под сводами старинного монастыря.

Возле балкона находилась башня, прижатая к стене и стоявшая так близко, что Хайме мог достать ее рукой, — под черепичной крышей, с древними гербами на круглом фасаде. Когда-то, готовясь взойти на костер, в ней томился Ян Гус…[49] Испанец думал о Мери. В эти часы в ароматном полумраке своей комнаты она спит первым сладким сном, подложив руки под свою рыжую головку… Тело ее устало и все трепещет от сладостного изнеможения… Бедный Ян Гус!.. Фебрер по-дружески сочувствовал ему. Сгореть среди столь восхитительного пейзажа, быть может в такое же утро, как это!.. Положить свою голову в волчью пасть и отдать жизнь, споря о том, хорош или плох папа и должны ли миряне причащаться вином, как священники, или нет! Умереть из-за этих глупостей, когда жизнь так прекрасна и еретик мог бы безудержно предаться наслаждению в одной из тех рыжих, полногрудых и широкобедрых кардинальских подруг, которые присутствовали при казни!.. Бедный апостол!.. Хайме иронически сочувствовал наивному протесту мученика. Он смотрел на жизнь иными глазами. Да здравствует любовь!.. Только в ней истинный смысл жизни.

вернуться

47

О Рихард, Рихард, мой любимый — франц.

вернуться

48

неприлично — англ.

вернуться

49

1369–1415 — великий чешский патриот, выдающийся деятель чешской Реформации. Был сожжен на костре.