Выбрать главу

— Не знаю, — задумчиво протянул Диего. — Не знаю… сдавалось мне… Впрочем, это, видимо, лишь желание поделиться. Когда и вам все известно, то кажется, что я не так одинок. Делим, похоже, ответственность.

Даниэль отвел глаза: «Проклятый! Напитал-таки душу ядом».

— Парнишка рос в дурной среде, это точно, — продолжал Эррера. — Насмотрелся всякого, а задумывался мало над чем; может, и вообще не задумывался. Чересчур много выстрадал, и сам того не знает: вот худшее из зол. Чересчур много готовности к мукам. Значит, и самому ничего не стоит зло творить. Он отплатит мерой за меру — но сумеет избегнуть зла. Нельзя сказать, что это гной, гниль или яд цивилизации: просто остатки, послед. Что-то кончилось, Даниэль, что-то огромное, неведомое. Может, его гнетет память об отце, как меня — память о сыне? Вот над чем я бьюсь, Даниэль: как искоренить в его душе особую форму надежды, для него — единственно возможную… Легче убить благочестие, чем веру.

Даниэль почувствовал странную злость.

— Вы хотите любой ценой добыть себе бессмертие, приятель. Хотите избыть одиночество… Но взгляните на вещи трезво: вы один, совершенно один! Вы так же одиноки, как я! Выхода нет, друг мой. Вы сами сказали: скверно мы распорядились своей жизнью. И в парня этого я не верю. Одни мы на свете, Диего Эррера, и вы это прекрасно знаете. Не обманывайте себя, не сочиняйте преемственность, которая невозможна! Мы одни!

— Нет, нет, — словно не желая слушать, твердил Эррера. — Не пропадет все втуне. Клянусь вам, друг мой, не пропадет.

Даниэль поднялся:

— Надо идти. Поздно уже.

— Погодите, дружище… Не спуститься ли нам в Эгрос?

Минуту Даниэль колебался. Глаза заволокла печаль: жалкая, повседневная печаль.

— Ладно. Только ненадолго.

Пришли в таверну. И пили, пока Мавр не выдворил всех клиентов. Говорили мало — про охоту, про деревья. Небо уже побледнело, когда Даниэль вернулся к себе, мокрый от росы, с набрякшими глазами. Не раздеваясь, бросился на койку и заснул. Ветер не унимался, будто хотел подобрать все сухие листья до единого, прогнать лето безвозвратно.

Проснулся он около трех часов дня. Голова болела — стучало в висках, словно там назрел нарыв. И к горлу подступала тошнота. Он подошел к зеркальцу, не спеша принялся разглядывать себя. Как будто глядел не на отражение, а куда-то вдаль, за зеркало. Чуть продолговатые синие глаза — опустошенные глаза человека, который ничего не говорит, ничего не желает, ни к чему не стремится. Обросшие щеки казались еще более впалыми. В поисках сигареты пошарил по карманам. Достал пустую пачку, смял, отшвырнул в сторону. Опохмеляться суслом он, как правило, избегал. Чтобы не глядеть на бутылку, уставился в стену как дурак — дурачок, каким изображают его в Эгросе. Да вот и вчера шушукались. («В уме повредился. Его, говорят, там трепали, что твою кудель. Воевал, значит, вместе с французскими партизанами, вот и свихнулся. Погляди-ка на Даниэля Корво: не все дома у него».) Напротив стена, оштукатуренная, белая. Стена: ровная, чуть-чуть шероховатая. Все такое же, как тогда, как прежде. Безразличное, равнодушное. Словно бы и не пронеслось время — часы тоски, скорби, тщетных порывов. Словно ничуть не убыли с тех пор смех, трусость, предательство, героизм и дальнее эхо; неистовые бури, смерть, нескончаемый страстный зов из глубины души. Словно ничего и не случилось — ни реального, подлинного, ни даже мнимого. Ничего, казалось, не произошло между ним и вещами. Даниэль поглядел на покатый потолок с пятнами сырости. Черная железная кровать, нелепый эмалированный умывальник, квадратное дешевое зеркальце, потускневшее, в черных, как сажа, крапинках. Словно древнее скорбное око, водруженное на стену. Голая безрадостная стена без распятий, без ликов святой Магдалины или святого Роке, без красных бумажных розочек вокруг фамильных фотографий (детишки, дорогие покойники). Просто стена. Вечная стена его жизни. Стена обездоленных, беглецов, лишенцев. Каинов, быть может. «Пожалуй, и любви не было. Может, я и не любил никогда? Почем знать сейчас, в эту минуту?» То была минута обманутых, доверчивых простаков, над которыми насмеялись, оттеснили прочь. Даниэль рассеянно оглядел жесткие потемневшие ладони. «Добро пожаловать в наш дом, Даниэль». Голос Исабели Корво прозвучал как прежде, как в те времена, — казалось, это было только что, минуту назад. Он ведь тоже повторяет свои прежние жесты, взгляды, шаги. Он тоже медленно — хоть и без робости — вошел в эту большую дверь там, под горой. Как тогда, в тот осенний день, четырнадцатилетним мальчишкой. И вот теперь он здесь, стоит, разглядывает свое лицо в зеркале. Разглядывает отупевшее лицо, ожесточенное лицо побежденного. «Всегда будут проклятые и спасенные. Со времен Каина человек на земле — всего лишь изгнанник». Вот он здесь — напивается, вертит ненужное ружье, которое так заржавело, что, пожалуй, и не выстрелит. Ружье, которое ему не принадлежит, на которое нет разрешения, которым он не вправе пользоваться. Голова невыносимо болела, сосало под ложечкой. «У вас как будто мертвый зародыш в утробе».