Выбрать главу

В первых числах февраля, рано поутру, едва встало солнце, в тех же самых грузовиках они снова выехали на шоссе, пересекли границу и очутились во Франции.

В центре нефа — большое темное распятие из старого красного дерева. Пламя свечей, голоса, дым ладана, казалось, возносились к этому сожженному, исхлестанному бичами телу, окутывали его. «Не годится ворошить прошлое. Не годится. Надо его забыть». Оставить воспоминания позади. Особенно те, которые пробуждают в душе боль, словно от занозы. «Отбросить, перешагнуть через них. Забыть и отбросить».

Такая уж выпала ему доля — приходилось перекраивать на свой лад все, вплоть до воспоминаний. Он не такой, как другие. Это ясно. «Моя жизнь не в этом».

Часть третья

Прибой

Глава первая

По ночам над землей, из цепких и душных объятий которой, казалось, не вырваться человеку, стояла луна. Круглая, сытая и довольная, она равнодушно дремала в вышине. Она была как все, как всё вокруг — без надежд и воспоминаний. И лишь порой на лицо ее набегало едва заметное облачко — знак извечной тоски. Но тут же исчезало, сменяясь холодным спокойствием, странным спокойствием, которое заполняло землю и давило, угнетало ее. Над землей стояла луна; она заглядывала в зарешеченные окна битком набитого барака, смотрела на реку, наблюдала за работой заключенных, прислушиваясь к шуму турбины, к скрежету камнедробилки, лебедок и вагонеток. Какое-то сияние поднималось с гор — красноватая трепетная дымка света озаряла ночные работы. Там, под луной, будто одурманенные мертвящим спокойствием, мерно взмахивая лопатами, работали Леос, Наварро, Лопес, Серрадор. А здесь, прислонившись лбом к решетке, судорожно, до боли сжимая кулаки, стоял Мигель. «Я гнию тут заживо». А годы идут, идут дни, часы, минуты. Но не для него. Он не живет в эти минуты. От этой мысли все в нем взбунтовалось. «Я не останусь гнить тут, в этой долине». И снова бубнящий голос Санты. «Хорошо. Здесь очень хорошо. Не то что там…» (Там — это в тюрьме. «В Мадриде, Барселоне, Валенсии… Какая, в сущности, разница? Заключенные иногда странно ведут себя. Случалось, во двор барселонской тюрьмы падали птенцы. Узники подбирали их и кормили хлебными крошками; нежно держа птенцов на теплой ладони, они палочкой, осторожно проталкивали пищу им в глотки. Птицы подрастали и улетали, а на следующий год выводили птенцов, и те снова садились на плечи и руки заключенных. Как странно… Тюрьма делает людей необычными, непохожими на других. Видимо, потому, что стены тюрьмы высоки, а людям приходится жить за этими стенами».) Голова скользнула на руки, и Мигель почувствовал, как вспотели у него ладони. Им овладел страх; какой-то животный страх подбирался к самому сердцу, и это совсем не походило на то, что он испытывал раньше. Руки выдавали его; на них тот же влажный, липкий холод, что стоит всегда в глазах Санты и означает: смирение, покорность, равнодушие. Да, именно равнодушие. Жизнь Санты проходит, но ему безразлично. «А мне нет, мне — нет!» Он быстро поднял голову, испугавшись, что прокричал это вслух. Но в бараке и там, за решеткой, по-прежнему было тихо. Казалось, сон влажной губкой стер с доски бытия людские разговоры, их злобу и даже ненависть. Люди жили словно в спячке. Говорят, на площадке для них сделают футбольное поле и разрешат играть по праздникам. «Прямо как в раю!» Он горько усмехнулся. Какая-то предательская покорность овладевала людьми, укрощая их сердца, сковывая языки. Сейчас они спят. Вон там лежит Валенсуэла, осужденный на восемь лет, а дальше Чакон, у того пятнадцать. Они терпеливо ожидают помилования. Неужели только он, только он один не может спать и вглядывается в ночь, стараясь увидеть, почувствовать ее, чтобы ощутить себя живым и знать, наверняка знать, когда придет к тебе настоящая смерть? Неужели только он один? «Интересно, сбудется ли эта сказка о футбольном поле». Да, поделом им, поделом. «А я… нет, со мной… нет! Со мной у них не выйдет, не выйдет!» Крик рвался из его груди, сначала гневный, потом испуганный, словно крик маленького ребенка, тянущего ручонки к матери: «Со мной… нет, со мной… нет. Я хочу жить, я всегда хотел жить. Для этого я и родился. Зачем же я появился на свет? Я хочу жить, и это не моя вина. Почему так устроен мир? Если живут только избранные, я хочу стать им, а если нельзя, тогда зачем, к чему жить?» Ему стало страшно. Неужели смириться? Нет, лучше смерть, чем покорность. Мертвые, должно быть, спокойны. Но пусть не требуют от живого, чтобы он вел себя как мертвец; смотрел бы, не протестуя, на проходящую мимо жизнь, молчал и думал: «Да, наверное, хорошая штука — жизнь». Только не про него это писано, и тут ничего не поделаешь. Нет, пусть не требуют от него. В четырнадцать лет, только что возвратившись из Франции, он думал, какой прекрасной может быть жизнь…