«Твоя мать требует тебя, — проговорила мадам Эрланже. — Твоя мать зовет тебя к себе».
Как странно! Как странно! Все было так неразумно, нелепо. И вместе с тем ясно и логично. «Я ведь знал. Мир надо принимать таким, какой он есть». Взволнованная мадам Эрланже спрашивала, можно ли что-нибудь сделать. Но нет, сделать ничего было невозможно.
Пятнадцать дней спустя он навсегда покинул Южную улицу. Он изменился, словно что-то сломалось у него внутри. Изменилось и все вокруг: воздух, деревья, даже дома. Будто тонкое, раскаленное облако пыли незаметно опустилось на город.
Мадам Эрланже осталась дома. Она не провожала его, даже не спустилась с лестницы. Ничего не сказала, не могла говорить. Она стояла там, за окном, и эти нелепые кружевные занавески, наполовину скрывали ее лицо. (Она походила на восковую фигуру.) Мадам Эрланже была потеряна для него навсегда, как и многое другое — пенистый шоколад на полдник, книги и тетради в коллеже святого Людовика, воскресные поездки с друзьями, горячее молоко перед сном. Спокойно сел он в машину. Ни разу не выглянул, ни разу не посмотрел на балкон. «Зачем? Ведь ничего не изменишь».
●
Ребятишки, осторожно держа в руках дымящиеся котелки, спускались к реке. Вот их фигурки, такие хрупкие и прозрачные, появились на мосту, сложенном из досок и стеблей тростника. Хромой пес, принюхиваясь к тонкой, повисшей в воздухе струйке пара, следовал за ними по пятам, покорно ожидая подачки.
Из лачуги Люсии Моника видела их в последних лучах угасавшего вечера. На другой стороне реки, на площадке, выстраивались заключенные, спускали флаг. Прозвучала труба, и все стихло. Лишь изредка слышались отдельные слова. Моника встала.
— Прощай, Люсия. Пойду домой.
— Счастливого пути. Завтра как всегда?
— Как всегда.
Прыгая по камням, Моника быстро удалялась. Люсия долго смотрела ей вслед, уперев руки в бедра и печально улыбаясь.
— И чего ты лезешь не в свое дело? — проговорила Мануэла, подойдя к ней с котелком в руке, который она только что отобрала у сына. — Оставь ты эту свинку из господского хлева, пусть сама устраивается.
Люсия пожала плечами.
— Перестань, сама была молодой.
Мануэла делила принесенный сыном ужин.
— Подожди, еще отплатят тебе за все. Помяни мое слово. Она из Энкрусихады, из этих дерьмовых господ. Всех бы их перевешала! Вот вырастет у нее брюхо, как у тебя, всегда найдутся языки поболтать про твое сводничество.
Люсия не слушала. Она раздувала угли, дым поднимался ей прямо в лицо, заползал в горло и вызывал кашель.
Она грузно стояла на коленях — до родов оставалось совсем немного.
Перед сном у заключенных был час свободного времени. Закинув руки за голову, Мигель одетый лежал на койке. Правую ногу он положил на спинку кровати и внимательно разглядывал шрам. Шрам был грязный, какой-то красновато-коричневый с воспаленными краями. Нажмешь посильней — становится больно. Ему хотелось, чтобы Санта замолчал, но тот все говорил и говорил. Казалось, что этот тип не может жить без него. Сквозь решетку окна черным квадратом проникала в комнату ночь. Капризно мигал светильник, блестящей мушкой прилепившийся к стене.
Сидя на краю своей койки, Санта старательно зашивал серые носки. В его руках они были похожи на мешочки. Нитки у него были темные, а иголка очень толстая.
— Иногда я вспоминаю о прошлом, — продолжал Санта. — Я и не думаю отпираться. Скажи, разве найдется здесь хоть один, кто бы не вспоминал? Но это не имеет никакого значения. Я никогда не вернусь к прежнему делу, хотя оно мне нравилось, и даже больше — оно составляло частицу меня самого.
— Частицу тебя самого… — Не зная почему, Мигель с легким раздражением повторил последние слова Санты. — Частицу тебя самого. Всегда ты говоришь, как на сцене.
— Ничего не могу поделать, — пожал плечами Санта. — Я же тебе говорил… Это сильнее меня. Еще мальчишкой, в Сории, когда я ходил на рубку дров…
— Расскажи о Сории, — попросил Мигель только для того, чтобы не молчать, чтобы забыть о том, от чего болело в груди.
— Да… — проговорил Санта. Он задумался и несколько секунд держал иголку в вытянутой руке.
— Ну, что молчишь? Я же спрашиваю тебя.