Однажды — шла вторая половина 1945 года, и ему уже исполнилось шестнадцать, — когда он пришел с работы, Аурелия, открыв дверь, нервно проговорила: «Дону Криспину стало хуже». Доктор был уже в спальне, и Мигель благоразумно остался в коридоре. Некоторое время спустя Аурелия сама позвала его, отрывисто бросила, будто укусила: «Входи, он зовет тебя…» И пронзила долгим черным взглядом. «Будь ее власть, она загрызла бы меня, — подумал он. — Надо держать ухо востро». Ему было не по себе. От сознания, что можно умирать тихо, мирно, в своей постели, у него немного кружилась голова. (Совсем другое дело, когда люди умирали там, во рву, когда их топили. Потому что смерть — это насилие, кровь, огонь, вспышка в ночи или черный дым среди дня. Смерть — всегда что-то жестокое, быстрое.) Эта же смерть, в постели, на рассвете, когда комната наполняется последним дыханием умирающего, огнями моря, шумом еще не закрывшихся на пристани таверн, ночными голосами — протяжными, приглушенными голосами ночной улицы, — когда за окнами кипит жизнь и на стойки баров «Санлукар», «Барка», «Космос» из полных бокалов льется вино, а из репродукторов — тихая удивительная музыка, эта смерть была ему незнакома и пугала его. Что-то ерошилось в душе, на коже, на затылке. Он медленно вошел в спальню старого капитана. Сильно пахло лекарствами. На столике стоял ночник под желтым абажуром. От него на стену падала узкая полоска света. У потолка свет становился шире и разгонял тени. Мигель встал у кровати. С подушек на него смотрели зеленоватые глаза. Они были теперь прозрачными, как два изумруда. Он так и подумал: «два изумруда». Точно из фальшивого колье Лолотте. Старик говорил угасшим голосом, тяжело и как-то странно дышал. «Мигель, Мигель, стань сюда, поближе». Потом повернул голову к щупавшему пульс доктору и произнес: «Это мой внук, Мигель». Доктор буркнул: «Хорошо, хорошо, молчите…» И Мигелю: «Лучше его не волновать». Затем добавил: «Надо пригласить сиделку…» Аурелия просунула голову меж портьерами: «Это очень дорого». Доктор пожал плечами: «Больного нельзя поднимать ни в коем случае».
У Аурелии блестели глаза. Она шептала: «Он — безнадежный. Доктор сказал — он безнадежный, умрет с минуты на минуту. Кто бы мог подумать! С виду был еще ничего».
Днем Мигель был свободен — с утра работал Анхель. И он сидел возле капитана. Дон Криспин часто зевал, немного вздремнул. Сквозь портьеры сочились струи горящего золота: «Там, на улице, солнце», — подумал Мигель. Слышались голоса газетчиков. Потом в комнату внезапно ворвался резкий гудок парохода и напугал его. Ему захотелось выглянуть в окно, но он сдержался.
Дон Криспин умер около полудня.
●
Что-то, кажется, камешек, больно резало щеку через одеяло. Мигель был даже рад этому — все-таки не так одиноко. И снова слезы капали на одеяло. Ему хотелось подбодрить себя: «Сейчас не время раскисать…» Но эти слова, как и воспоминания, были теперь ни к чему. Время не повернешь вспять, прошлое — хоть и несладкое, но знакомое — не возвратишь. Только здесь, в этой норе, он понял, что круг замыкается, что жизнь закрутила его. Так — он слышал — водоросли закручиваются вокруг ног и уносят купающихся в море. «Что-то странное происходит со мной. Никогда раньше такого не было: мне не хватает воздуха, я не могу пошевелиться. Наверное, не следовало обращать внимания на этого сумасшедшего. Да, пожалуй, и в самом деле, когда он стал закрывать дверь на засов, надо было выбежать, и пусть бы он стрелял в спину. По крайней мере, я не лежал бы сейчас здесь, как покойник, и голова бы не раскалывалась от всяких мыслей». Мигель сжал в руке одеяло, оно тоже пропиталось похожей на холодный пот влагой. Этот сумасшедший говорит: «Ты не видел ни от кого добра, и сам никогда не сделал доброго дела». Нет, однажды видел. Конечно, однажды мне сделали добро.