Выбрать главу

Прямо перед глазами жужжала огромная сине-зеленая муха. Он вернулся в сторожку, сел к столу. Выдвинул ящик, задвинул. Деньги были. Мало, но ему хватит. На еду. И на питье. Там, снаружи, деревья живут дождем, ветром, светом. «Деревья — хорошие друзья». Он снова выдвинул ящик и снова посмотрел на деньги. «Собаку куплю. Говорят, собака — верный друг». Даниэль порылся в памяти — какие же были у него друзья? «Ладно. Все одно. Куплю собаку». Он вспомнил, что в детстве у него была собака. У них с Вероникой. Попала под грузовик. Дождь тогда шел, он хорошо помнит. Как давно, господи, как давно! Если он правда купит собаку, а она подохнет, он выроет ей могилу, там, в ущелье. Возьмет за задние лапы, подтащит к самой яме и — туда. Потом как следует утопчет землю. Даниэль задвинул ящик, встал, снял со стены ружье.

Он вышел. Каркая хором, летело воронье с лошадиного кладбища, со дна ущелья. Жуткая радость царила вокруг, сверкало ослепительное августовское солнце. Возвращались вороны, иссиня-черные птицы — клювы запачканы падалью, черной запекшейся кровью — в молчании дня, в беспредельном спокойствии послеполуденного мира. А там, высоко, сверкало слепое, огромное (прямо не верится!), все то же, прежнее, солнце.

Стояла тяжелая, мокрая жара. Следы отпечатывались на размякшем асфальте.

— Занятие?

— Студент.

Он ответил просто, почти искренне. Может, ему казалось, что, если он скажет так, они его примут. В слове «студент» было что-то не свое, что-то значительное для этих людей. Он стоял в толпе, перед столиком в отеле «Колумб». Все толкались, волновались, спешили. Здесь, на импровизированном призывном пункте, слово «студент» ожило, вылетело, не поймаешь. Он записался на Майорку[13] — сознательно, ожесточенно. (С теми, с простыми, избранными навек еще тогда, ночью, в Энкрусихаде. С ними, с другими.)

Было двадцать четвертое июля 1936 года. Ему недавно исполнился двадцать один год. Так получалось всегда в его жизни. Так бывало всегда: никаких предзнаменований. Только вспыхнет внутри огонь, и вот — идешь по своему, по справедливому пути. Многим этого не понять. А у него всегда бывало так.

Человек за столиком посмотрел на него, и перо забегало по бумаге. День был жаркий, да, очень жаркий, двадцать четвертое июля. Огромное страшное солнце висело над городом.

Пальмы на бульваре Колумба были чуть желтые, привядшие. Вдруг собственные шаги вернули его к действительности — героика последних дней немного одурманила его. Он ходил как одержимый, переполненный далеким, всепоглощающим гневом. (Кровь предков кипела в нем — их голод, их жажда, единственное его наследство.) Он шел с другими в длинной цепи голодных и жаждущих, ведомый одним огромным желанием, дольше времени, сильнее смерти. Они были связаны единой нитью и шли плечом к плечу по всей земле. «Племя рабов».

Люди шли цепью по бульвару Колумба. Шаги отдавались в его мозгу. Вдруг ему стало легко. Ему показалось, что прошло много времени с тех пор, как Вероника в последний раз поцеловала его. (Может, она боялась в эту минуту. Может, жуткая, незнакомая беспомощность навалилась на нее.) Она осталась одна у Энрике и Марии, в комнате их погибшего сына, в которой прожила с Даниэлем без малого год. Он вспомнил внезапно ее руки, ее голые колени, ее ноги в сандалиях. Ее тело, чистое, как хлеб. Теперь она закалывала на затылке мягкие золотые волосы, она похудела, и нежное тепло светилось в ее глазах, в уголках рта. Вдруг, внезапно, он почувствовал тепло ее губ. У нее был свой легкий, нежный запах, как у земли и у травы. (А в эту минуту, наверное, одиночество терзало ее.) То, что случилось, не застало ее врасплох, она всегда все понимала. Всегда, с того дня, как пошла по дороге к Нэве, ему навстречу, она ждала этой минуты. Она его знала. Она его знала лучше всех. Ей не надо было говорить: «Может быть, я не вернусь». Не надо это говорить таким, как Вероника. А если ей трудно, если ей действительно страшно, она не признается. (И опять он ясно увидел ее, шагая под пальмами, по бульвару Колумба. Он увидел ее такой, какая она была на рассвете — спокойную, почти бесстрашную.) Их окно выходило на освещенный двор, и они задергивали занавеску. Вероника была рядом, он слышал плеск воды. Она мылась до пояса над Марииным умывальником, больше негде было. (Мария сперва удивлялась, потом привыкла.) Он услышал ее шаги, она ходила взад-вперед. (С закрытыми глазами он мог представить себе все ее движения.) Ее золотистое длинное тело. Ее руки. Потом она принесла ему чашку кофе. Черного, густого, как всегда. Ничего не изменилось, все было как всегда. У нее было розовое лицо, свежее от воды. Он притянул ее к себе, и только тогда она обняла его, и ее ладони чуть заметно дрожали, словно она хотела удержать его, не пустить. (Он не простился, не поцеловал ее, когда уходил из Энкрусихады. Сейчас он вспомнил. Даже не сказал «до свидания», или «я к тебе вернусь», или «я не вернусь». Ушел — и все, ничего ей не сказал, хотя и слышал ее зов, когда она стучала палкой.) Теперь он так не мог. Тогда он знал, что они увидятся. Теперь он не знал ничего. Уже давно они ничего не знали, с головой ушли в ненависть, в жажду справедливости, в надежду. (Город понемногу наполнялся безвестными до того людьми, — как муравьи, заполонили они и порт, и китайский квартал. И, прижимая к себе Веронику, он вспомнил землистый, глинистый пригорок в Бордете, где строились корпуса с маленькими окошками — сухие и пыльные, похожие на пещеры за Энкрусихадой, где жили летучие мыши. Это она так сказала. Он вспомнил.) Большое зловещее пятно расплывалось по городу. Они с Вероникой оказались в его центре. (Голодные волки спускались зимой с гор. И у них такие же были глаза.) Спускались в город из рабочих районов, спускались из предместий, от покрытых сажей мостов, где воют ночами поезда, от черных жилищ, белья, мусора, насыпей, где роются собаки и женщины с мешками за спиной. (Волки — там, в Эгросе, — голодали. Они спускались с гор.) Как всегда, он оказался в центре. Город запрудили толпы. Вероника выходила на крышу, смотрела на далекие пожары. Ничего не говорила, ни о чем не спрашивала. («Наверное, ей это чуждо. Наверное, только любовь держит ее здесь».) Она была из других. Его мучила эта мысль. Он обнял ее сильней, — может быть, хотел, чтобы она застонала. («Я никогда ничего ей не объяснял. Никогда ни о чем не спрашивал. Я говорил, а она подчинялась, слушалась, делала то, что я хотел. Может, и она хотела того же. Я не спрашивал. Не знаю, считает ли она, что я прав. Может, для нее все правы. Я не знаю, я так и не потрудился узнать».) Но Вероника была здесь, с ним, в узкой комнате, а со двора в окно сочился запоздалый свет. Она стояла здесь душным утром и знала, куда он идет. Знала или догадывалась. Он не объяснял. (Как мог он сказать: «В десант на Майорку»?) Она знала одно: он уходит. Должен уйти. Как ушел Энрике. Ведь и Мария не знала, вернется ли Энрике к вечеру. («Нас жизнь загнала сюда. Выбора у нас нет».) Конечно, у нее жизнь могла быть совсем другая. Но он и ее выбрал, а она не противилась. («Куда там, она радовалась!») Вдруг он понял, что любит ее. Любит гораздо сильнее, чем думал. А теперь — все. Теперь он ушел, долг призвал его. Теперь — все.

вернуться

13

В самом начале национально-революционной войны остров Майорка (Балеарские острова) был захвачен фашистами. В августе 1936 г. республиканцы предприняли попытку отбить Майорку. С этой целью в Каталонии и Валенсии была проведена запись добровольцев, которые затем были высажены на Балеарских островах. Десантная операция прошла удачно, но в дальнейшем республиканское командование проявило нерешительность, что позволило фашистам в сентябре 1936 г. вытеснить десантные части и удержать Майорку.