— Вот именно. Смешно — совсем не тяжело это сказать. Даже приятно: конченый человек.
— Это серьезно?
Вдруг Даниэлю надоело. Однако он ответил:
— В достаточной степени.
— В достаточной степени, чтобы вернуться и запереть себя в лесу. Я слышал, Херардо Корво как-то говорил: «Почую смерть, уйду в лес. Сдохну у дерева». Да, чем-то вы похожи, все же — родственники. Любит Херардо такие вещи. А не скажешь.
— Я был в Аржелесе [14]. Потом в Агде… — с трудом продолжал Даниэль. — В Агде хуже. Для меня, во всяком случае. Оттуда ушел на шахты, — набирали рабочих… Многие хотели записаться, даже бунт устроили. Был я на шахтах всю войну… А когда она кончилась, случилась со мной беда.
Даниэль дотронулся до груди. Диего Эррера поднял брови.
— Разрешите спросить какая?
Даниэль Корво пожал плечами.
— Что ж, секрета тут нет. Силикоз. Так, кажется, это называют. От шахты. Угольная пыль входит в уши, в рот… Ну, сами понимаете. Забивает легкие. Лежал я в больнице, долго лежал… Сказали: «Ничего нельзя поделать, если не будете на воздухе. Побольше кислорода, поменьше работы».
— Что же вы сделали?
— Ничего я не мог сделать. Таскался туда-сюда, как бродяга. Вернулся в больницу. Году в сорок шестом приблизительно. Они говорят: «Год, не больше…» Я хотел знать.
— И вы поехали сюда.
Даниэль вытер губы тыльной стороной руки.
— Да, решился в конце концов. Или — нет. Ничего я не решал. Я просто подходил все ближе, ближе… В один прекрасный день перешел Пиренеи. Правду сказать, сам не знаю, как это все было. Потом Исабель написала мне.
— Потому вы и живете теперь тут, в лесу.
— Может, и потому. Кто его знает почему! Идешь домой, как старая лошадь, земля зовет. А может, это трусость? Не знаю. Я не знаю.
Тут Даниэль разозлился. Он стиснул стакан. «И злость крошится под пальцами, как труха. Все как труха, когда проходит время». Он поднял голову. Медаль Диего Эрреры лежала на столе, рядом с фотографией, отсвечивая бледным светом спрятанных вещей.
Он не знал, как долго, сколько часов они просидели так. «Всякий бы решил, что мы скажем друг другу что-нибудь важное. А мы не скажем. Ничего не скажем». Бутылка медленно пустела.
Диего Эррера был спокоен, руки сложил на груди, смотрел задумчиво и мирно. Пес по кличке Куцый дремал под стулом. В комнатке становилось темно, только иногда белые вспышки света врывались в открытое окно, и оживали стекла.
— Давно это все было, — сказал наконец Диего. — Странная штука — человек. Не правда ли, мой друг?
Он говорил «друг» с явным удовольствием. Ему нравилось это слово, во всяком случае — сейчас.
Даниэль сказал:
— Вот уж не горжусь, что я человек.
(«Время. Люди и время. Я снял Херардо с дерева и остался один, а кругом эгоизм, кругом трусость, и эти гнусные белые цветы пахнут гнилью. Остался одни на один со своим мятежом, со своей верой. Вера, да. К чему теперь отрицать? Пришлось быть таким, каким я был».)
Диего Эррера смотрел на него, не решаясь заговорить. Медленно поднял руку, уронил на медаль. Схватил медаль своими птичьими когтями — жадно, как скупец. И снова запер ее в ящик, печально, словно хотел сказать: «Вот мое мужество. Вот ужас того дня. Смерть того дня и окровавленный снег. Вся жестокость и красота того дня». Но сказал другое, как будто подумал вслух:
— Мертвые сыновья тяготеют над нами, мой друг.
Почти не отдавая себе отчета, Даниэль ответил:
— У меня тоже был сын. — И ему показалось, что говорит не он, а кто-то почти забытый. — Точнее, она умерла до родов. Да, в бомбежку… Я был на фронте.
Даниэль положил руки на стол и смотрел на них. Они лежали рядом, похожие, как близнецы. Он продолжал:
— Вот вы говорите, тяготеют… Мой сын не родился. Его смерть… я ее чувствую, ну, как будто очень сильно болит живот. Я не знаю, какой он был бы, не могу его представить. Больше того — мне лучше, что его нет. Незачем ему жить.
Тогда Диего Эррера перешел на «ты».
— Не знаю, что тебя до этого довело, — сказал он. — Что тебя убило. Ведь это — смерть.
Даниэль пожал плечами. Эррера сидел тихо, смотрел на свои ногти, помаргивал и говорил:
— Я тоже потерял все, кроме веры. Даниэль Корво, может быть, ты будешь смеяться, но я тебе скажу. У меня — одна миссия: нести надежду. Во всяком случае, так я думаю. Я знаю, что надо мной смеются. Мне все равно.
Он улыбнулся до отвращения робкой улыбкой.
— Я бы не хотел, чтоб это был лагерь заключенных. Это лагерь людей… искупающих вину. Я знаю, знаю, что меня осуждают, не понимают. Но мне все равно. Какое мне дело? Безумие — не худшее из зол.