Выбрать главу

— Мальчик, — продолжал начальник. — Я говорю с тобой, как не говорил здесь ни с кем. Сам у тебя помощи прошу. Ты молод, не испорчен еще. Помогая тебе, я и себя спасу. У меня тоже был сын, твой ровесник… Ты не должен погибнуть.

Вот оно, добрался! Слыхали эту песню! Мигель подавил невольную улыбку.

— Я хочу, чтобы ты здесь не чувствовал себя в тюрьме. Ты можешь искупить свой проступок. Пойми, у тебя вся жизнь впереди, и неизвестно…

«Искупить? Что искупить, старый болван? Эх, дать бы ему в морду! Ну да, мне пойдет на пользу все, что я делаю. Не стану же я сам себе вредить». Он уже знает, что жизнь — штука не из легких, не из приятных. Но надо урвать у жизни свое, овладеть ею. Любой ценой, во что бы то ни стало. А главное — побыстрей. Ждать нельзя. Не может он ждать, как другие, ну хоть Санта, к примеру. Санта, комедиант несчастный, жалкий попугай — набрался медоточивости от начальника, сам не знает, что говорит; бубнит, а в словах ни чувств, ни мыслей. Да, пристала-таки к нему зараза. Начальник зовет его к себе и заставляет читать книги — по своему выбору. А Санта все это повторяет ни к селу, ни к городу. Вот уже третий год перевязывает раны, печатает на машинке да заучивает наизусть Шекспира. Тьфу, от одной мысли тошно делается!

Начальник закурил вторую сигарету. «Умиляется собственной снисходительности!» — подумал Мигель и еще пристальнее впился в него глазами. Заладил: «Вера, вера». Он убежден, что никакой веры в глубине души у начальника нет, — как у любого заключенного, как у самого отпетого из них. И вдруг он представил себе начальника… мертвецом. (У него на глазах дон Диего постепенно бледнел. Все туже обтягивала скулы кожа, она теряла упругость, деревенела. Глаза ввалились, волосы прилипли к вискам — ужасны эти волосы мертвецов, прилипшие it вискам. Кожа стала лопаться, покрылась тысячью крохотных трещин и воняла братской могилой, выгребной ямой, плесенью, червями. Вот-вот наползут черви, закишат, радуясь поживе. Смрад сточной канавы, смрад войны дохнет на начальника, загниет одежда и доски гроба, а рот оскалится вечной неизгладимой ухмылкой. «Все мертвецы смеются. Над чем-то или над кем-то — скорей всего над живыми, которые думают о них».) Да, да, вера! Это годится для тех, кто в могиле. Но не для него. В один прекрасный день кровь остановится в жилах. Это он прекрасно знает. Но покамест он еще жив и хорошо знает, чего хочет, что должен сделать, прежде чем придет за ним смерть.

— На плотину больше не пойдешь, — сказал начальник. — Останешься здесь.

Молча глядя на него, Мигель не шевелился. С ним вдруг произошло что-то странное. Такого еще не было за весь месяц, проведенный в эгросском лагере. Отчетливо, почти физически ощутимо, он почувствовал, что брошен в нору, в бездонную пропасть. Маленький мальчик, пылинка, заброшенная в глубокую долину, в самую глубь Долины Камней, на самое дно. К ворам и убийцам, озлобленным, фанатичным, нетерпимым. Под начало этого странного человека, низкорослого, сухопарого, с длинным костистым лицом; человека, который мнит себя святым или чем-то в этом роде. Он во власти этого человека, его речей о надежде, от которых можно прийти в отчаяние. Все мускулы напряглись, в душе закипела бешеная ярость. На память пришел дурацкий мотив — визгливый, душещипательный. Мигель не мог отделаться от этой дешевой музыки. Назойливо звенела она в ушах. Непонятно, почему привязался этот мотив. Песенка, должно быть. Одно несомненно: он слышал ее на воле. Она показалась ему зовом жизни. Он крепко стиснул зубы. «Дурацкое желание завопить». Сквозь зеленоватые стекла в комнату проникало солнце, освещая скромную койку, полку с книгами да маленький радиоприемник — по ночам Диего Эррера ловил заграничные станции, хотя слов не понимал, а мог только слушать музыку. Окопался здесь и сидит себе под низким грязным потолком! Нет, он, Мигель, не может, никогда не сможет понять, принять этот мир! «Как смеет этот тип болтать о надежде, о лучшем мире, нести всю эту ахинею, пичкать нас такой белибердой? На что прикажете надеяться?» Ужасно все это, ужасна эта комната, милостивое обращение, которым его только что удостоили. Да разве можно радоваться, чувствовать себя счастливым от слов начальника: «На плотину больше не пойдешь. Останешься здесь?» И подумать только, кто-нибудь другой на его месте заплясал бы от радости! Какая мерзость! «Не приведи бог видеть счастье в таких поблажках — хуже нет докатиться до этого!» С чего тут радоваться? Неужто старый болван не понимает, что нельзя пронять человека всей этой галиматьей про веру, что с таким хламом не найдешь пути в душу двадцатилетнего парня? Он что, за младенца его считает? Не знает разве, что двадцать лет бывает раз в жизни, что жизнь мчится стрелой, что ни секунды терять нельзя? Мигель скрипнул зубами. Глаза его неподвижно впились в одну точку и горели, как у хищника. «Фу, да он хуже всех. Самый закоренелый! Где ему понять меня!»