— Если он еще раз, тебя… Чего он вообще?!
Дана мягко погладила его по руке.
— Ничего. Если ты его убьешь, то тебя отправят в тюрьму, а мы одни останемся. Умрем с голоду. Лучше будет?
Он сопел:
— Не лучше, — продолжила Дана, — Лешка, не дури, я все сама решу, но это небыстро, понимаешь? Чем мы будем лучше него, если станем такие же злые? Ничем. Ты хочешь в папу превратиться?
Он не шевелился. Просверливал ее взглядом.
— Леш, ответь мне, пожалуйста.
— Да понял! Ничего не буду делать. Я такая же тряпка, как и ты.
Лешка рванулся к стене, вздыбил теплое одеяло и обхватил себя за колени. Дана еще немного потопталась у их кровати, подыскивая, чего бы такого мудрого и успокаивающего брату сказать, но ничего не придумала и махнула рукой. От усталости качало, и она надеялась, что крепкий сон всем пойдет на пользу.
Дана проснулась глубокой ночью от чувства, будто отец нависает над ней и вглядывается вое сны — мало ли что там припрятано? Снилось что-то бесформенное, тревожное, мельтешащее, но она все равно испугалась этого пристального взгляда, вздрогнула, присела на влажной простыне… Отец спал. Посапывал и Лешка, совсем не видно было маленькую закорючку Али на кровати. Ночник подсвечивал угол мертвенным слабым светом, как замерзающий светлячок.
Ноги мгновенно замерзли от холодного голого пола — родители, по-видимому, оставили на ночь приоткрытую створку окна, и теперь в квартире стоял предрассветный ноябрь. Губа пульсировала горячим и колким, Дана в задумчивости почесала ранку. Поправила одеяла на мелких по старой привычке: спящий и расслабленный Лешка казался совсем маленьким, щекастым карапузом. Дана охраняла и его: в школе Лешку порой пинали одноклассники, он прятался за гаражами и плакал. Дана нашла его как-то на улице в кресле, мокром и чавкающем от дождей, притащила в пустую квартиру и долго отпаивала кипятком с медом, чтобы не заболел. Если они всей семьей выезжали к речке (отец хорохорился перед сослуживцами и всюду тряс своей идеальной семьей), то половину времени Лешка бродил по окрестным кустам, выковыривал мошкару из паутины, подцеплял стрекоз веточками из воды и осторожно дул, подсушивая им крылышки.
И на тебе, убью…
Дана разгребла на узком письменном столе Лешкины футболки, Алины краски в пузатых баночках, учебники и карандаши, нашарила плоскую жестяную коробку. Прокралась в туалет, ступая там, где не скрипело — за всю жизнь в квартире она выучила и вой канализационной трубы, и скрежет голых ветвей по уличной стене, и рев пылесоса у соседей…
От мохнатого и замызганного половика пахло мылом, зубной пастой, спокойствием. Дана открыла коробку. Открытки выглянули пестро и празднично, словно не слышали полуночных криков. Дана перебирала их с лаской, осторожностью, хоть и знала почти наизусть: и крючки индийского текста, и сложные имена немецких художников, и год создания, и тираж, и город выпуска… И каждую марку, с угрюмым футболистом или веселым щенком в розовом бантике. Из Швеции к ней прилетел очаровательный кротик, мультяшка в клеверных листьях, из Словении прислали дельфина в блестящих брызгах морской воды, а вот и немецкий закат с сине-черным небом и слабой полосой заходящего солнца.
В большой комнате заунывно храпел отец, спали мелкие: если Аля проснется и не найдет Дану на диване, то побежит барабанить в деревянную дверь или разрыдается в голос. Но это случалось нечасто, и ночь была временем только для Даны. Она вытягивала гудящие ноги на холодный кафель, приносила с собой кружку крепкого кофе и гладила открытки — эта тонкая и гибкая, а вот эта шершавая, словно акварельная бумага, особое удовольствие растирать ее подушечками пальцев. Она вглядывалась в стандартные сюжеты и раз за разом перечитывала человеческие истории: вот американка пишет ей с мексиканской границы, рассказывает про собственную кактусовую ферму, и Дана слышит скрежет песка на зубах и вдыхает пустынный жар. Вот дряхлая бабуля из Финляндии, она подписывала открытку в день своего восьмидесятилетия, а через несколько лет Дана заглянула в ее профиль и увидела приписку от внучки, что бабушка умерла. Мелькала мысль — а кто забрал пришедшие к ней открытки, захотелось ли внучке разделить с бабушкой воспоминания о ее долгой жизни? Осталось ли там, в памяти, хоть что-то от посткроссинга, легкое, слабое? Дане не хотелось, чтобы старушка, которая отправила ей таких очаровательных рисованных кроликов и прилепила марку с букетом цветов, просто исчезла, будто и не существовала никогда.