Банка с высоким горлышком чуть переливалась, будто перламутровая раковина. С большой осторожностью Палыч поставил банку на линолеум и отступил, снова вытер лоб и щеки. Маленькая душа, молочно-голубая, светящаяся, дрожала внутри банки. Не целая, конечно — почти вся Анна Ильинична ушла на небеса, или куда там уходят мертвые люди, но эмоции ее остались здесь. Это ее воспоминания, горести и радости, редкое яркое счастье-вспышка, за которое цепляешься, но оно ускользает, стоит его заметить, тоска и смущение, привязанность и любовь… Все, что когда-то чувствовала она, что запомнилось, осталось на годы и не ушло даже тогда, когда скрюченное тельце нашли на голом кафеле. Дана называла спрятанное в банке «душеводицей»: порой это было угольно-черным, матовым или масляным, как нефть, и Галка понимала, что жизнь у человека была непростая, а им, волонтерам, непросто будет с этими чувствами в первое время жить. Порой прозрачным — ничего особого или не случилось, или не осталось с человеком, порой сияющим, как толченый хрусталь.
Анна Ильинична, полупрозрачная и невесомая, успокаивала.
— Встаем? — сипло спросила Кристина у Палыча.
Он кивнул.
Волонтеры окружили банку, склонили головы. Обняли друг друга за плечи, и Галка почувствовала мягкую рыхлую Машину ладонь сквозь свитер, и поглаживание ее, легкое, машинальное. Сбоку встала Кристина, от нее пахло детской молочной смесью, ацетоном, красками и… одиночеством?
Дана выдохнула, вытерла взмокшую руку о чье-то плечо.
— Эй.
— Прости. Нервничаю.
— Готовы? — крикнул Палыч из прихожей, закрыв за собой дверь.
— Да! — за всех сразу ответила Галка.
И крышка, чуть звякнув, отошла.
Голубоватый свет хлынул наружу и зазмеился тонкими полупрозрачными струйками, потек вверх, запел тихо и печально. Это напоминало бесконечное «о-о-о» слабым женским голосом, последний отзвук человеческой души, последнее пение, едва пробившее смерть и время, и головокружение рванулось навстречу этому голосу, и Галка вцепилась в Машу, чувствуя, как подломились колени. Волонтеры цеплялись друг за друга, зажмурившись и распахнув рты — жидкость превратилась в чуть теплый, словно человеческое тело, пар и потекла к их лицам.
Теперь уже Маша повисла мешком, и пришлось держать ее на ногах. Мир раскачивался, плясал, чужая память врывалась в голову и билась там, как в заточении, кто-то, кажется, заплакал: капнуло на линолеум прозрачным и тут же растворилось. Кристина очумело трясла головой.
Все. Тишина снова прибрала к рукам пустую квартиру, а распахнутая стеклянная банка казалась забытой кухонной утварью, насыпать туда макароны, или рис, или горох для супа… Галка хваталась за простые мысли, возвращала себя к себе. Слушала, как внутри отзывается слабенькая, на четвертинки поделенная память Анны Ильиничны.
— Ты нормально? — незнакомым голосом спросила Дана у Маши, подвела ее к дивану, усадила.
— Да, немного уплыла… Уже прошло все, нормально.
Воспоминания оказались довольно мирными, но любовь к этим светлым обоям в пионах, к туфлям с вытертыми ремешками и войлочным тапочкам захлестнула Галку с головой. Она коснулась стены кончиками пальцев, погладила шершавый рисунок, вспоминая, как Анна Ильинична не могла больше гулять по улице, как сидела то в кресле, то на кровати, свесив голову, как выходила подышать на балкон. Как любила каждый уютный уголок и заботилась о доме, словно о родственнике.
Дом. Именно таким и был настоящий дом.
Отзвуки слов, тени чего-то важного, почти забытого. Все молчали, разглядывая то куртку с много раз подшитой петелькой и рваным карманом (правым, в нем раньше лежали маски, но гнилые нитки лопнули, а сил зашить так и не хватило), то картину в темной раме из мелких, чуть поблескивающих камешков (подарок старинного приятеля, он работал на зоне и вечно приносил оттуда то шкатулку, то набор деревянных баночек под специи).
Сунулся в прихожую Палыч:
— Всё?
— Всё, — кивнула ему Галка. — Приятная бабуля… Была.
— Да, — Машка зашмыгала носом и отвернула лицо, задрожала вся, как от высокой температуры. Всем чудилось, что они стоят на краю и заглядывают в черную, беспроглядную пропасть; все внутри бурлило, противилось, отвоевывая собственные воспоминания и реакции. Галке обои с пионами казались пестрыми и безвкусными, Анне Ильиничне — прекрасными. Смешивать было нельзя, стоило провести четкую границу между своим, истинным, и чужим, пусть даже это и эмоции добрейшей старушки. Поэтому их и четверо, поэтому все оставшееся от старушки делится поровну, уменьшаясь и тускнея, слабея в четыре раза. Но каждая из них теперь с теплотой смотрит на куртку, в которой так хорошо было ходить за хлебом и кефиром, и каждая хочет еще разок протереть полы. Напоследок.