(Но потом, когда мы действительно начинаем заниматься сексом, я забываю обо всем на свете, и это уже не зов плоти, я ухожу в такие глубины, где понимаешь одно: нет ничего лучше, никогда ничего не было лучше, никогда ничего лучше не будет. Другой такой попросту не существует, такой нежной, такой искушенной, такой шаловливой и невинной, такой необузданной и мудрой одновременно. Она, кстати, тоже считает меня сумасшедшим, но только за то, что я так сильно ее хочу, а не потому, что рискую нарваться на неприятности, которых не избежать, если муж все узнает.
Сама же она любит утверждать, что ничего не боится, так как все равно чувствует себя уже наполовину умершей. Пожалуй, нужно попробовать объяснить такие ее заявления. Она не хочет сказать ничего такого в обыденном, тривиальном смысле — дескать, вымоталась или устала от жизни, сами знаете, как иногда говорят; она имеет в виду нечто совсем другое, абсолютно уникальное — в духе той придуманной ею же самой причудливой религии, которая одна только и способна все объяснить, представляющей систему верований без названия, ритуалов и канонов, которую она исповедует с легкой небрежностью истинного убеждения, а не с фундаменталистской страстностью тех, кто в душе, верно, боится, что их взгляды могут оказаться ошибочными. Это сумасшедшее варево из недозрелых плодов мистики вуду, скрещенных с самой забористой астрофизикой, какая могла привидеться разве что Стивену Хокингу, объевшемуся злой кислоты.
Что касается меня, то я всегда являлся гуманистом и воинствующим атеистом, эдаким долбаным членом партии Инквизиции Разума с партбилетом в кармане, и Селины абсолютно идиотские, но в высшей степени успокоительные верования доставали меня. Хотя, по правде говоря, нам обоим было совершенно наплевать на такие разногласия, и затевали мы обсуждение подобных материй только в постели; мне нравилось говорить моей подруге, что она свихнулась, а Селию возбуждало то, как ее слова меня завели.
Короче, Селия искренне верила, что наполовину умерла, — мол, существуя в нашем мире, она в то же самое время связана нерушимыми духовными узами со своим двойником, с другой Селией, существовавшей в параллельном мире, но скончавшейся, прожив только половину жизни здешней Селии, то есть в возрасте четырнадцати лет.
Все это было связано с молнией, с той молнией, которая… Ну да ладно, к ней мы еще вернемся.)
— А ты заметил, Кеннет, какими все стали подозрительными?
— Подозрительными?
— Да. Глядят друг на друга так, словно каждый встречный может оказаться террористом.
— Ты бы прокатилась в метро, детка. Там люди вообще начали следить друг за другом; и очень пристально смотрят на тех, у кого есть в руках что-то достаточно большое, а потому способное оказаться бомбой; а уж на тех, кто поставил на пол хотя бы кейс и теперь может оставить его в вагоне, а сам незаметно выйти, пялятся совсем откровенно.
— Лично я в метро страдаю от клаустрофобии.
— Знаю.
— Иногда я езжу на автобусе, — проговорила она чуть слышно, словно извиняясь за то, что стоит ей позвонить, как приедет ее личный шофер на «бентли», а кроме того, ей позволено тратить на такси любые суммы.
— Ты и об этом мне говорила. Позволь выразить от лица спрессованных там в часы пик масс нашу благодарность за то, что вы, мэм, снисходите до нас и освещаете наши ничтожные жизни своим лучезарным присутствием.
Она нежно похлопала меня по руке и пробормотала что-то успокаивающим тоном. Я отнял руку, провел сверху вниз по ее плоскому животу и, взъерошив мягкую вьющуюся поросль, углубился в расселину, спрятанную под волосками.
Мышцы ее бедер напряглись, закрывая проход.
— У меня там с прошлого раза немного натерто, — сказала она, снова беря мою руку. Не отпуская ее, она поворочалась на белоснежной простыне и легла на живот.
(У нее по всей левой стороне тела тянется странный узор каких-то темных теней, точно кому-то взбрело в голову нанести хной на ее светло-коричневую кожу татуировку, изображающую лесные папоротники. Она идет от плеча, огибает грудь и продолжается вниз, к медовому изгибу бедра. След от удара молнии.