Выбрать главу

— Я думаю, — отвечал Сильвио, — что ты гонялся за парадоксами, а парадокс проделал лишь полпути навстречу тебе. Истина приходит не так скоро, или же она менее снисходительна; самое большее, что она дозволяет, — это приблизиться к себе, когда к ней идут твердым шагом. Несчастный! Теперь, когда ты приучил свои глаза к ослепительным вихрям парадоксов, боюсь, что ты уже не выдержишь более чистого и более спокойного света. А между тем я нынче все утро шел следом за тобою, чтобы рассказать тебе историю смертника, написанную им самим. Ты услышишь человека, который не играет со смертью. Ему-то ты можешь верить, ибо он действительно подставил свою голову палачу, действительно почувствовал на шее роковую веревку, действительно умер на эшафоте.

Говоря это, Сильвио в то же время увлекал меня прочь от дома плотника. Мы пролезли через несколько живых изгородей, едва еще начинавших зеленеть, и уселись в тени, вернее под солнцем, у старого вяза с почти не распустившейся красноватой листвою; мой друг медленно развернул одну из тех огромных американских газет, чья многочисленность и широкое распространение все еще составляют во Франции предмет всеобщего удивления. И когда он наконец увидел, что я немного успокоился и готов его слушать, не торопясь начал читать мне печальную и правдивую историю последних ощущений человека, приговоренного к смертной казни. Позднее мне стало известно, что, щадя меня, Сильвио пропустил описание последнего свидания смертника с Элизабет Клэр, которую тот страстно любил.

«Было четыре часа пополудни, когда Элизабет покинула меня, и после ее ухода мне показалось, что все кончено и мне нечего больше делать на этом свете. Я должен был бы пожелать себе смерти в ту самую минуту — я исполнил последнее дело в своей жизни, самое горькое из всех. Но по мере того, как спускались сумерки, моя тюрьма становилась холоднее и сырее, вечер выдался туманный, у меня не было ни свечи, ни огня, хотя стоял январь, ни достаточно теплого одеяла, чтобы согреться; и мое сознание постепенно слабело, и сердце мое успокоилось под влиянием окружавшего меня убожества и отчаяния, и мало-помалу (ведь то, что я теперь пишу, должно быть чистою правдой) мысль о Элизабет, о том, что с нею станется, начала отступать перед осознанием собственного моего положения. Впервые, не знаю почему, я вполне понял значение приговора, коему надлежало исполниться надо мною через несколько часов; и, размышляя об этом, я почувствовал леденящий страх, будто приговор был произнесен только что, будто до сих пор я всерьез и твердо не знал, что должен умереть.

Я целые сутки ничего не ел. Пища стояла рядом со мною, навестивший меня благочестивый человек прислал мне ее с собственного стола; но я не мог к ней притронуться, и, когда глядел на нее, странные мысли овладевали мною. То была еда изысканная, не такая, какую обыкновенно дают заключенным, ее прислали мне потому, что мне предстояло умереть. И я подумал о птицах небесных, о животных в полях, которых откармливают, чтобы затем убить. Я чувствовал, что не такими должны были быть мои мысли в такой момент; думаю, что я терял рассудок. В ушах у меня стоял глухой шум, похожий на пчелиное гудение, и я не мог от него избавиться; хотя вокруг был полный мрак, перед глазами у меня вспыхивали и гасли яркие искры, и я ничего не мог вспомнить. Я пробовал читать молитвы, но припомнил только одну, да и то отрывками, без всякой связи с другими молитвами; неясные слова, с трепетом обращенные мною к грозному Богу, казались мне кощунственными проклятиями. Я даже не знаю, что это были за молитвы, не могу вспомнить, что именно тогда говорил. Но вдруг мне почудилось, что весь мой страх напрасен и бессмыслен, что я не останусь тут ожидать смерти. Надежда! Была ли это надежда? И я вскочил, бросился к оконной решетке и повис на ней, тряся ее с такою силой, что погнул прутья, ибо я ощущал в себе львиную мощь.

И я ощупал пальцами каждый дюйм дверного замка и даже попытался выдавить плечом самую дверь, будто не знал, что она обита железом и тяжелее церковных врат; я водил руками по стенам своей камеры, осматривая все закоулки, хотя прекрасно знал бы, будь я в своем уме, что все стены сложены из массивных камней трехфутовой толщины и что, если бы даже я мог пролезть в щель с угольное ушко, у меня все равно не было ни малейшего шанса на спасение. Среди всех этих усилий меня внезапно охватила такая слабость, будто я проглотил яд; едва достало у меня сил добраться до того места, где стояла кровать. Я рухнул на нее и, думаю, потерял сознание. Но это длилось недолго, ибо голова у меня кружилась и, казалось, камера кружится тоже. И в лихорадочной полудреме мне чудилось, что уже полночь, что Элизабет пришла, как обещала, и что ее ко мне не пускают. Мне чудилось, что идет густой снег, что улицы покрыты его белой скатертью и что я вижу Элизабет — мертвую, лежащую в снегу у самых ворот тюрьмы. Когда я пришел в себя, то начал метаться по постели, не в силах продохнуть. Через две-три минуты я услыхал, как часы на церкви Гроба Господня ударили два раза, и понял, что бредил.