Выбрать главу

Да, материнской любви должно было бы достать для искупления всех их похождений, капля молока должна была бы отмыть все их вероломство. Более того, если эта женщина и убила какого-то человека, то разве не возместила она эту потерю рождением другого человека? Да еще и такого, который будет моложе, красивей, сильнее! Итак, я вошел в «Грязи» наутро того самого дня, когда Анриетта должна была умереть. Ее спокойствие, ее поза, ее слабость, ее красота и все, что было мне известно о ее ранней юности и о ужасных ее несчастиях… Что могу я сказать? Я готов был разрыдаться. Я попросил сестру-монахиню оставить нас одних, сказал, что я брат жертвы, что хочу поговорить с нею без свидетелей; добрая сестра удалилась, шепча про себя: «Выйдем отсюда, быть может, он ей и не брат». Ребенок спал на груди Анриетты, не отрывая губ от ее соска.

Я приблизился к ней.

— Узнаете ли вы меня? — спросил я.

Она медленно подняла на меня глаза и слегка кивнула, давая понять, что узнает. Видно было, что ей нелегко дается это признание.

— Анриетта! — продолжал я. — Вы видите перед собою человека, который любил вас, любит и теперь; это единственный человек, для которого у вас не было ни взгляда, ни улыбки, а ныне — единственный оставшийся у вас друг; если у вас есть какое-нибудь последнее желание, доверьте его мне, ваша воля будет исполнена.

Она все еще не отвечала, однако взгляд ее был нежен, щеки зарумянились; прекрасное лицо ее озарилось в последний раз огнем ее глаз, несказанной прелестью улыбки. Бедная, бедная девушка! Бедная голова, коей суждено пасть! Бедная шея, такая хрупкая и белая, — ее так же легко сломать, как стебель лилии, а ведь на нее обрушится сто ливров свинца, оснащенные огромным ножом! И, однако, если бы ты хоть раз так взглянула на меня, один-единственный раз, ты была бы моею на всю жизнь, ты была бы царицею мира, ибо наверняка была бы самою прекрасной.

— Анриетта, — сказал я, — значит, это правда, надо умереть, умереть такою молодой и красивой, а ведь ты могла бы стать моею женой, воспитывать наших детей, быть долго счастливою и всегда почитаемой и умереть в старости, седовласою бабушкой, окруженной внуками! Еще несколько часов — и прощай, прощай навек!

Она оставалась все такою же безмолвной, она не отвечала мне, прижимая к сердцу ребенка; она плакала. То были первые ее слезы, увиденные мною; я следил, как они медленно текут из ее глаз, как орошают ее дитя; и на этого, залитого ее искупающими слезами ребенка я уже смотрел как на своего!

— По крайней мере, — произнес я, — это дитя будет мне сыном.

При этих словах бедная женщина торопливо поцеловала дорогое существо и конвульсивным движением протянула его мне; но не успел я окончить фразу, как отворилась дверь.

— Это мое дитя! — воскликнул хриплым голосом вошедший человек.

Я повернул голову и узнал его: то был давешний тюремщик, все такой же безобразный, но не столь мерзкий.

— Я пришел за своим ребенком, — заявил он. — Я не могу допустить, чтобы он принадлежал другому. Если уж я не могу передать ему тюремную должность, как мой отец передал мне свою, то он будет носить на спине мою корзину тряпичника. Пойдем, Анри, — обратился он к ребенку и в то же время вытащил из заплечной корзины белую, как снег, пеленку; приблизившись к матери, но не глядя на нее, он осторожно вынул у нее из рук младенца; бедное созданьице спало, приникнув к материнской груди, и пришлось силой оторвать его от нее. Дитя было завернуто в пеленку и уложено в корзину; старый тряпичник торжествовал.

— Пойдем, мой Анри, — приговаривал он. — Бедность не бесчестье, и Шарло тебя не тронет!

Он вышел, и вовремя. Шарло! При этом имени Анриетта подняла глаза.

— Шарло! — повторила она изменившимся голосом. — Что он этим хотел сказать, я вас спрашиваю? — И она вся содрогнулась.