— Ну что же? Ты рад, что попал сюда? Скажи, ты рад? Да?.. — и голос ее звучал, как целый хор сладостных сдавленных шепотов.
Среди общей давящей тишины, этот шепот ее звучал как-то странно волнующе и дразняще, почти жутко. Но Рослый Антон продолжал молча скрести пемзой палубу. А она склонялась к нему все ниже и ниже, так и висела над ним, как хищный коршун, распустив, точно золотистые крылья, свои пышные волосы, сверкавшие золотом заката, под лучами палящего солнца, раскрыв алые, как вишни, губы и томно полузакрыв свои полные неги глаза. Но Рослый Антон все водил, да водил тяжелым куском пемзы по дощатой настилке палубы и даже не поднял ни разу на нее глаз. Только я из-под своего тента видел, как рубаха, словно парус, натягивалась на его круто согнутой спине и местами прилипала к ней.
Трудно сказать, почему командир так долго не замечал, что она знала и, по-видимому, раньше была знакома с этим черномазым парнем. Вообще командир стал совсем на себя не похож, точно нам его подменили. Он стал скрытен, чуждался общения с людьми, стал осторожен и как-то притих. Теперь он ежедневно брился, одевался щегольски, точно командир военного судна, и целый день разгуливал по мостику с подзорной трубой в руках. Он и сейчас еще был грозным хозяином у себя на судне — и все трепетали перед ним, как и раньше. Но, продолжая нагонять страх, он пользовался своею властью гораздо спокойнее. А когда он смотрел на жену, его строгие и свирепые глаза становились почти ласковыми; он опускал веки, слабо улыбался и склонялся предупредительно к ней, если она говорила, стараясь не проронить ни слова.
Они часто подолгу играли в пикет или какую-то другую карточную игру там наверху, на мостике, под верхним тентом; и она почти всякий раз обыгрывала его и смеялась ласковым мягким смехом, слегка подтрунивая над ним; он тоже смеялся. Таким образом командир нашел средство сделать плавание не только сносным, но даже, быть может, и приятным для него, да и для нас, потому что все мы до единого признавали, в том числе и Рослый Антон, что это средство — присутствие среди нас златокудрой жены командира — делало плавание даже при таких тяжелых условиях все же терпимым.
А между тем, мы все это время лежали в дрейфе, под палящим зноем мертвого штиля. Стояла именно такая погода, в которую люди готовы пожрать друг друга или вцепиться друг другу в горло. Особенно же действовала эта погода, бывало, на командира; прежде он наверное расколотил бы головы половине своей команды; но теперь он не сходил с мостика, и люди дивились громадной перемене, происшедшей в нем.
Я, бывало, целыми часами представлял себе, что могло выйти из того, если бы командир вдруг узнал о том, что происходило между его женой и Рослым Антоном. Предположение за предположением рождались у меня в голове относительно того, что грозило бы в подобном случае Антону. Правда, он был не робкого десятка, этот мрачный и рослый детина, и силищей его тоже наградил Господь, — любых трех из людей команды он легко мог заменить в каждой работе; к тому же, он был ловок и увертлив, как уж. Но командир наш, как я прекрасно знал, постоянно носил при себе оружие.
По-видимому, и Рослый Антон знал об этом. Однажды он остановился в дверях моей мастерской, сорвав с головы свою лоснящуюся шапку, и, мрачно улыбаясь, обратился ко мне:
— Эй, парус! Говорят, у тебя есть пистолет?
— Пистолет есть, но пуль к нему нет, — сказал я, и при этом, признаюсь, был от души рад, что у меня их не было.
— Пуль нет?.. — повторил раздумчиво Рослый Антон. — Жалко!
И он просунул палец в одну из прорех намета, под которым я работал, и стал смотреть тупым зловещим взглядом на испещренное световыми пятнами море, на котором тут и там ослепительно сверкали яркие блики солнца, точно могильные огни.
— Там, в носовой части, есть свинец, — сказал он немного погодя, — но нет пороха… Да, пороха нет, — пробормотал он под нос, сердито теребя себя за черную бородку. И, лениво волоча за собой ноги, он ушел.
Эта томительная, ничем ненарушимая тишина и палящий зной при полнейшем отсутствии движения, казалось, таили в себе что-то недоброе. На брасах голос Антона звучал, как труба Страшного Суда; теперь же это было скорее какое-то мурлыканье, едва уловимое, но с несомненной нотой подавленной силы и гнева. И вдруг меня охватило безотчетное восхищение этим человеком; я почувствовал, что он во всех отношениях крупнее всех нас, как личность, и даже крупнее самого командира. Он был мертвенно спокоен, но я сознавал, что этот человек поставил на карту свою жизнь и даже более того — заранее простился с нею, решив пожертвовать ею за что-то для него особенно важное. Я знал, что все это время у Рослого Антона была какая-то затаенная мысль, но когда настал этот мертвый штиль, мысль эта, по-видимому, всецело овладела им.