— Ни звука! — приказал он. — Захвати сверток парусины, иглу и иди за мной на корму.
Тогда я понял, что там произошло. Никогда во всей своей жизни не переживал я более жуткого момента, чем в эти несколько минут, когда я, словно во сне, на-ощупь разыскивал небольшой сверток парусины, а эти страшные леденящие душу глаза командира, словно вампиры, впивались в меня. Его длинная, тощая фигура склонялась надо мной, покуда я отыскивал то, что мне было нужно.
Когда я поднялся на ноги, забрав все необходимое, он пробормотал что-то в роде: «Возьми себя в руки!», произнесенное пренебрежительно досадливым тоном, и пошел вперед.
Я следовал за ним, волоча за собой парусину, и мысленно спрашивал себя: что если нам сейчас встретится Рослый Антон? Сейчас он должен был стоять на вахте — и едва ли можно было рассчитывать, что он не догадается, что должно означать мое появление со свертком парусины на корме в такое время ночи.
Мы шли молча среди этой удушливо жаркой, совершенно безветренной атмосферы, общего безмолвия и тишины ночи.
Я издали увидел Рослого Антона, стоявшего неподвижно в тени от тента, облокотясь на кабестан, в глубоком раздумье. Командир направился к левой лесенке, но когда он поровнялся с правым кабестаном, Рослый Антон вдруг подался вперед быстрым порывистым движением, и в руке его сверкнул нож. Однако, командир успел уже вскочить на лестницу с проворством и ловкостью паука, и нож, пущенный в него изо всей силы, прорезав темноту ночи, полетел в море. Рослый Антон смело вышел на свет, как бы кидая вызов смерти, но командир, выхвативший уже свой револьвер, спокойно положил его обратно в карман.
— Еще успеется, — пробормотал он, и, схватив меня за руку повыше локтя, втолкнул меня в дверь штурманской рубки.
Затем он запер на ключ обе двери, правую и левую, и снял с потолка подвешенный там глухой фонарь.
— Иди вперед! В правую каюту, — сказал он.
В этот момент пробили шесть склянок, пробили как-то торопливо, и с бака послышались ответные удары надтреснутого бокового колокола. А вслед затем, я явственно расслышал протяжный и певучий крик марсового дозорного.
— Все спо… кой…но!
Крик этот замер без отзвука в мертвенно неподвижном воздухе, словно порвался придушенный чем-то мягким.
Мы вошли в каюту; окно ее было заткнуто каким-то журналом или книгой, и пока он входил и запирал и замыкал за собою дверь, в каюте было совершенно темно. Когда он отошел от двери, я слышал, как он вздохнул тяжело, глубоко и протяжно, мучительно протяжно сквозь плотно стиснутые зубы, и затем поставил свой глухой фонарь на диван.
Она лежала с широко раскрытыми глазами и правая рука ее, обнаженная до плеча, свесилась с края постели; ее золотистые волосы, которыми она так любила играть по целым часам, были распущены и рассыпались по плечам и по подушке. Она лежала вытянувшись, красиво и томно, почти совершенно в той позе, в какой все мы сотни раз видели ее на палубе в ее парусиновом кресле. Почти, но не совсем: теперь она была мертва…
Я не знаю, что он с нею сделал, но она была совершенно мертва; никаких знаков насилия или борьбы не было видно ни на ней, ни в каюте. Мне стало жутко от сознания, что она мертва, и я стоял и смотрел, не двигаясь с места, не шевелясь, совершенно окаменевший с глазами, неподвижно устремленными на ее белую обнаженную руку, свесившуюся с края постели, на слегка вздернутую верхнюю губу и смотревшие в пространство, широко раскрытые глаза. И то, что я видел, казалось мне невероятным; я никак не мог освоиться с мыслью, что она мертва — что передо мной труп. Я не могу сказать, чтобы я испытывал страх или ужас, нет, но я чувствовал, что мне давило горло, точно спазма, невыразимо острое чувство жалости. Я стоял и глотал слюну — или слезы, подступившие к горлу, не знаю… И вдруг у меня явилось такое чувство, будто эта женщина была моя близкая, родная, любимая, и словно это мое волнение и жалость раскрывали перед ней, даже мертвой, всю мою душу.
— Принимайся за работу! — строго, но спокойно и повелительно промолвил командир, взяв меня за локоть своими цепкими, как железные клещи, пальцами, и толкнув меня вперед.
— Я никогда не делал этого дела раньше, — сказал я почти шепотом.
Я весь горел от какого-то странного, необъяснимого волнения. Я смотрел на нее и не мог себя уверить в том, что она мертва. Но в следующий момент я пришел в себя, почувствовав железные тиски его пальцев, снова впивавшиеся в мою руку; я сделал несколько торопливых порывистых движений, развернул свою штуку парусины, надел наперсток и стал вдевать нитку в иглу. Но когда я собирался прикоснуться к ней, командир грубо отстранил меня, и сам наклонился над ней. Мне показалось, что я уловил слабое движение ее длинных шелковистых ресниц; но нет — они шелохнулись от его дыхания. Он тяжело дышал, и пот крупными каплями выступал у него на лбу. Он долго держал фонарь перед самым ее лицом, и свет его падал так резко, что была минута, когда мне показалось, будто оно вдруг еще больше побледнело, и стало еще более мертвенно спокойным. Его черты оставались по-прежнему окаменелыми, как и всегда. В них не было видно ни его страшной душевной муки, ни сожаления, ни угрызений совести.