— Ты куда-то спешишь? — Егор смотрел сквозь лобовое стекло в перспективу улицы Руставели.
— Нет.
— А чего гонишь?
— Вопрос некорректный. Все равно что спросить женщину, почему она, когда красит глаза, обязательно открывает рот.
— Да, женщину об этом лучше не спрашивать, — подтвердила Настя с заднего сиденья, где с трудом разместилась, уперев колени в подбородок. — Особенно Катеньку. А то пошлет.
— Стражи бублимира — это кто? — спросил Егор.
— Всякий, кто его закон признал. Такой негласный, молчаливый сговор. Все, кто принял правила, — каждый червь, прогрызший себе ход в яблоке, каждый жук, подъедающий свой лист, — все видят в не исполняющем правила угрозу для корней своей яблони. В общем-то, совсем напрасно — определенно, эти корни нам не по зубам. Но при этом и ватные, безвкусные яблочки-листики здешнего сада нас не прельщают. Нам хочется пить нектар цветов другого вертограда.
— Какой высокий слог! — Настя поерзала в своем тесном вместилище в тщетной попытке обустроиться. — А что — в здешнем саду нам никаких цветочков не осталось?
— Во-первых, в высоком слоге, как и вообще в поэзии, если мы будем говорить о поэзии, а не просто о словах, записанных в столбик, нет ничего дурного до тех пор, пока эта самая поэзия служит камертоном для образа мысли и образа чувства. Но если поэзия становится эталоном образа действия… Тогда — да, тогда — сливайте воду. Попробуй только человек устроить быт по образу высокой поэзии, выйдет форменная дрянь — пошлейшая пародия на жизнь за гробом. Взять хотя бы Тие из Кага:
За ночь вьюнок обвился Вкруг бадьи моего колодца… У соседа воды возьму!Блеск! Но только для ума и сердца. А что там вышло на деле? Поверьте мне, зубру, видавшему неприглядные виды и не щадившему устройство в левой стороне груди: пришла Тие на утро после девичника к колодцу, а тут — вау! — вьюнок на бадье. Душа ее, конечно, встрепенулась, просияла, поскольку при легком, воздушном похмелье особенно пронзительно заточен взгляд. И сложилось улетное хайку, отлившее в иероглифе звон струной натянутого чувства. После чего Тие с улыбкой умиления и светлой грусти подтянула рукава затрапезного кимоно, сорвала вьюнок и зачерпнула воды для производства завтрака и орошения грядок. Думаете — нет? Тогда представьте-ка физиономию ее соседа — вьюнок, небось, обвил бадью не на день, а месяца на два, на три — до самой их японской осени… А если бы вьюнок ступени крыльца обвил? Дверь дома? Что тогда? И жить — к соседу? А у него — жена и три горсти риса содержания, ему двух баб не прокормить. Такая же история и с Оницура:
Некуда воду из ванны Выплеснуть мне теперь… Всюду поют цикады!Некуда выплеснуть? К соседу, дружок, к соседу! У него ни вьюнка на бадье нет, ни цикад в огороде. — Тарарам, не снимая левой руки с руля, достал из пачки сигарету, сунул в рот и ткнул кончик в уголек прикуривателя. — Во-вторых, что касается цветочков здешнего сада, то до тех пор, пока в мире царят мудозвоны, все цветочки творения, все прозрения разума и изделия духа будут тошнотворно навязываться нам, как колбаса по случаю рекламной распродажи. А они должны дароваться. Понимаете? Да-ро-вать-ся… Оглянитесь вокруг. Родители уже покупают послушание детей и видят в этом веяние времени и благую поступь прогресса. А дети рассуждают так: «Лузеры родители? Несчастная любовь? Измена друга? Черт с ними! Еще тремя сентиментальными небылицами меньше». Да что там… Лето во всем своем великолепии пока еще приходит к нам даром, а чуть рванет вперед наука, — и привет: лето начнут нам продавать. За него начнут взимать деньги, как за въезд на платную дорогу. А на бесплатной дороге будет вечная зима. Бублимир решительно недоволен тем, что на человека до сих пор то и дело обрушивается бесплатно какое-нибудь эдемское наследство. Рано или поздно он с этим безобразием покончит. И к гадалке не ходи. Хотим ли мы киснуть в мире, где прожито эдемское наследство? Хотим ли мы выгрызать норы в стандартных, лакированных здешних яблочках и подъедать глянцевые здешние листочки? Существует ли в нас ясность жизненных целей, или все в нас подчинено одной страсти — пожиранию, стяжанию, зуду в загребущих руках?
— Подозреваю, как раз у мудозвонов с ясностью жизненных целей все в порядке. Она у них есть. Что касается нас… — Егор на миг задумался. — То речь, вероятно, должна идти о бескорыстии и, следовательно, чистоте этих самых целей. Не так ли? Что ж, про ясность наших бескорыстных устремлений легко составить объективную картину. Вот мы сейчас на дачу едем к Катеньке, а могли бы отправиться в черный зал музея Достоевского и обнажить заветное желание. Ну то есть те могли бы, кто еще не обнажал.
— Мы непременно так и сделаем, — выезжая с Руставели на Токсовское шоссе, заверил Тарарам. — Только в пятницу, когда в музее на вахту ветеран заступит. Он, я знаю, глуховат. А то мало ли что…
Под тентом «самурая» повисло понимающее молчание.
— Мне кажется, теперь женская очередь, — отважно заявила Настя.
— Согласен, — согласился Тарарам. — Только, думаю, Катеньку сейчас под душ пускать не стоит.
— Как нижний ярус иерархии? — улыбнулся Егор.
— Примерно так.
— Тогда почему — «сейчас»?
— Это я смягчил из деликатности. Вероятно, совсем не стоит.
— Эй, что за фармазонский шахер-махер? — встрепенулась Настя. — Начинали, как песню: нам следует держаться вместе, проявлять заботу, ласку, руку помощи тянуть… А на деле — сговор?
— Это и есть проявление заботы, — сказал Егор. — Упреждающей заботы. Чтобы мне впоследствии не пришлось кому-нибудь из вас тянуть руку помощи. Роме — как Катенькиному мужчине, а тебе — как ее лучшей подруге.
— Что ты имеешь в виду?
— Свойственное барышням Катенькиного склада ревнивое отношение к близким. Обойдемся без подробностей. И потом, мы же согласны. В пятницу — твоя очередь.
— А что про Катеньку говорили? Как, интересно, вы ее под эту зеленоструйную волевоплощалку не пустите?
— Действительно, — задумался Егор. — Проблема.
— Если мы скажем, что ей не позволено, — рассудил Рома, — она бузу устроит и жизни нам не даст. Надо сделать все наоборот — надо сказать, что именно у нее в пятницу в музее представление. Тогда она впадет в мнительность, почует недоброе и спросит: а почему не у Насти? Мы скажем: так решили. Она скажет: будем заново решать. Тут ты, Настя, сперва упрешься, потом поломаешься, а после, как на жертву, согласишься. Идет?
— Так мы проманипулируем Катенькой, — меланхолично подытожил Егор.
— Детский сад, ей-богу… — фыркнула Настя. — Меня так в пять лет нянечка с морковным соком разводила. Только наоборот. Я его — не очень… Она поднос со стаканами на стол ставила и говорила: «Все берите, а Насте не положено». А сама отворачивалась и куда-то вроде по делу шла. Ну я, конечно, из вредности первой к стакану тянулась… Только соку все равно на всех хватало. Ну а потом? — вернулась из детского сада Настя. — После меня? Потом ведь Катенька обязательно под душ захочет…
Егор и Тарарам молчали.
4— Родителей почитаешь или только по нужде терпишь, как неизбежный крест?
— Терплю по большей части. А что, почитать надо?
— Надо, дружок. С этого общий долг начинается.
— Вот ты сказал, и я поняла, что ерунду спросила. Это ведь в студенческой курилке почитать родителей неудобно, а при тебе можно, ты не застебешь. Предки у меня суперские. Я маленькая была, они мне варежки на батарее сушили, а на даче в полдник всегда молоко и теплая булочка… Хочу на айкидо — пожалуйста, хочу на арфу — пожалуйста, жакет в арбузную полоску — да бога ради… Ничего для дочки не жалели. И никогда войны между нами не было, все добром решали.